Выбрать главу

Он знает, что все знают, что он странный.

Он знает, что злоупотребляет собой.

Когда пропал Гуанако, Габриэль Евгеньевич падал в картинный обморок перед тогдашним завкафом — полуслужащим при Бюро Патентов: вдруг поможет. Да что там; этим маем Максим же попросил его устроить обморок перед Ройшем — у него-де какие-то проблемы. Устроил, он хороший актёр, он даже — чего уж — любит это делать и по менее судьбоносным поводам.

Но ведь это не значит, что у него не может в самом деле моросить в голове, болеть живот или ломаться руки!

Почему они все отбирают у него право в самом деле чувствовать себя плохо?

У него сотрясение мозга — и справка, наверное, есть.

Пожалуйста, просто ещё немного постоять у окна, от открытой форточки так прохладно и свободно.

— Габриэль, послушай! Мы никогда с таким не сталкивались, они совсем одурели, опасность грозит всему городу! Я ходил к фалангам, я предъявлял доказательства — без толку. В Бедрограде настоящая политическая война.

— Если не ошибаюсь, Поппер сказал, что мне нужен покой.

Максим отпрянул, только зубы щёлкнули. Потряс волнистыми волосами (такими красивыми, когда растреплются), беспокойно спросил:

— Тебе плохо?

А как ещё ему может быть? Максим, когда бил, думал о безопасности, остальные же — так просто, смеясь. Потому что бить весело. Потому что он, Габриэль Евгеньевич, любит страдать, и никак им не объяснишь, что — нет, не любит.

Он ведь даже не против этого вертепа, он ведь даже готов сделать вид, что смеётся вместе со всеми; но неужели о том, чтобы не били и не издевались, нужно просить отдельной графой?

Попросить Ройша издать фальшивый указ о ненасилии над завкафом.

Шутники бы оценили.

— Всё как всегда, — Максим говорил тихо, не давал себе воли, но кого этим обманешь, — не отвечаешь. Всё время молчишь и отмахиваешься, как будто я идиот. И потом обижаешься, когда решения принимают за тебя. Хотя бы попробуй быть логичным, я тебя умоляю.

Когда-то Габриэль Евгеньевич влюбился в Гуанако, а тот пропал. Потом был Дима, и никто вроде как не влюблялся, но и он пропал. Потом обнаружился Максим, но влюбляться было страшно, дико и страшно, и только через много лет, когда Гуанако и Дима воскресли, всё прояснилось.

Даже ублюдок судьбы заслуживает какого-никакого, но — счастья.

Только тише, пожалуйста, тише. Когда Максим в ярости, он кричит; сейчас — не кричит, но воздух всё равно чуть вибрирует, и от этого комната ходит ходуном, и рвётся в глаза дорогой пушистый ковёр, топящий шаги, скачут книги и статуэтки, слепит глаза (не просил ведь включать свет!).

Максим выдохнул, махнул рукой.

— Я больше не могу ждать, пока ты смилостивишься. От меня сейчас зависит не только наше благополучие, но и судьба всего города, леший возьми. И я всё ещё готов тебе об этом рассказать. Когда надумаешь снизойти, позвони.

И вышел — не хлопая дверью, но всё равно всё вокруг зазвенело струнами. Габриэль Евгеньевич снова уткнулся в стекло и сжал виски.

Не злись на меня, прости.

Я бы с радостью ответил тебе, если бы ты мог говорить хоть чуточку тише.

Глава 6. Идеология за лето

Бедроградская гэбня. Бáхта Рука

А ещё говорят «тише едешь, дальше будешь». Росы и дураки говорят.

Бáхта Рука громко газанул и съехал с магистрали, наплевав на разметку. Из-под колёс разлетелис’ во все стороны брызги, окатили указател’ «Бедроград за спиной (20)».

За спиной, за спиной. Заднего хода уже не дашь.

Можно сейчас поехат’ тихо, опоздат’ и быт’ потом далеко-далеко — этак на Колошме — всей Бедроградской гэбней. Или не всей — Гошка вот вчера доказывал, что шансы оказат’ся за решёткой на другом конце Всероссийского Соседства у Андрея ест’, но уже не вместе с ними.

Говорят, «тише едешь, дальше будешь» — это метафора. Андрей умел быт’ тихим. Бахта Рука, Соций, Гошка — не умели, а Андрей умел. И как далеко он тепер’?

По обе стороны дороги угрожающе синел лес. Такое называется «свет в конце туннеля»: тебя обступили, зажали, задавили массой, но если чут’ поднапрячься, с рыком рванут’ вперёд, будет воля и воздух. Простор.

Бахта Рука не седлал коней на бескрайнем полотнище Южной Равнины, последнем осколке сказочного, никогда не бывшего Первого Пастбища, — он вырос в Бедрограде, в тесных закоулках Старого Города.

Бахта Рука даже не был тавром — очен’ давно, ещё до выпуска из отряда, так давно, как будто это тоже сказка и небыл’, всё в тех же тесных закоулках ему отрезали косу. Без косы ты не тавр, не тавр и точка, ятаган твоего отца и табуны твоего деда значения не имеют, значение имеет только одно — твоя отрезанная коса.