Со своим старшим сыном мачеха разговаривала ласково, негромко. А вообще-то голос ее всегда гудел, гаркал и заполнял весь дом. Ему было даже тесно в комнатах, он вырывался на улицу, и соседи слышали почти все, что кричала Вера Петровна. А кричала она чаще всего такое: «Я тут работаю, как лошадь, а вы, поганцы, только и знаете, что жрать вам подавай!» Или такое: «Митька, паразит! Ты опять баранок украл?»
И так как Митька чаще всего притворялся, что он даже не видел баранка, его и дома-то не было, а Нюрка вся сжималась в испуге, то мачеха вопила на меня: «Ты это брось! В моем доме нет такого порядку, чтобы без спросу брать! Тебя что, в детдоме так научили? Ишь тихоней притворяется, а у самого пакости на уме. Знаю я вашу породу, весь в батьку пошел!»
Мачеха размахивала передо мной своими огромными ручищами, жидкие волосы ее были растрепаны, обвислые щеки наливались кровью и дрожали от ярости. В уголках губ вздувалась пена, а маленькие ненавидящие глаза впивались в меня, готовые уничтожить. Мачеха обычно распалялась, кричала все громче, все истеричнее и замолкала лишь тогда, когда голос ее начинал визжать и срываться.
Однажды я так был прижат к плите ее яростью, что невольно схватил сковородку и стал отмахиваться, тоже весь наливаясь яростью. Не знаю, чем кончилась бы эта ссора, если бы не вошел отец. Он вырвал у меня сковородку, дал затрещину, а мачеху предупредил;
— Своих можешь хоть убить, а моего не трогай. Ударишь — уйду.
С этого момента мачеха после каждой вспышки гнева старалась загладить свою вину передо мной, чтобы я не пожаловался отцу. Лицо и голос ее становились неузнаваемо мягкими, но я видел ее глаза и в них незатухающую ненависть ко мне.
Я часто убегал из дому к отцу на работу. Он был сварщиком на строительстве большого завода. Я заставал его всегда в грязной брезентовой робе со щитком в руке. Вокруг нас что-то грохотало, гудело, лязгало, а мы садились на трубы или на кирпичи, и, закурив самокрутку, отец спрашивал:
— Что, опять не поладили? — Он спрашивал меня об этом так, будто был виноват передо мной и мучался этим. Я старался не огорчать его и отвечал неопределенно:
— Да нет, ничего особенного. Просто к тебе захотелось.
Отец курил, кашлял, снимал заскорузлым ногтем мизинца пепел с цигарки, проводил тыльной стороной ладони по небритым щекам. Мимо нас проходили рабочие, спрашивали:
— Твой сынишка?
— Мой, — негромко отвечал отец.
— Хорош парень, — хвалил кто-нибудь.
— Да ничего парняга, в мать пошел, — негромко и сдержанно соглашался отец.
Мне очень нравилось, что рабочие на меня только бросают взгляд, а обращаются лишь к отцу, что они спрашивают или хвалят немногословно, делово и что отец тоже по-деловому бросает им свой ответ. Мы обычно сидели на перекуре недолго. Некогда было. Бригадир кричал отцу:
— Михаил, поспеши! Огонек позарез нужен, арматура пришла.
Отец устало бросал окурок на землю, старательно вдавливал его каблуком резинового сапога, покашливал и просил меня:
— Потерпи, сынок, потерпи, не задирайся дома. — А перед тем как расстаться, иногда спрашивал: — Может, вечером куда-нибудь сходим? Поужинаем вдвоем, а?
Мы встречались в условленном месте, где никто из семьи мачехи не мог нас заметить, и потом шли или в кино, или в бугульминский театр, где отец сам иногда пел и читал юмористические рассказы, от которых зрители покатывались со смеху. Брал он меня и на «халтуру» — настраивать пианино и рояли. Под мышкой он нес старенький портфель, где лежали инструменты для настройки, кусочки бархата, деревянные молоточки, которые бьют по струнам, шелковые нитки, колки. Мы приходили в Дом культуры, а иногда в чью-нибудь квартиру, отец «раздевал» инструмент, снимал с него черные крышки и довольно долго что-то исправлял, клеил, подтягивал струны, монотонно постукивая то по одной струне, то по другой. Отец сосредоточенно прислушивался к звукам струн, покуривал и время от времени поглядывал на меня, как бы приглашая тоже вслушаться в звуки инструмента и отличить фальшивый, больной звук от здорового. Но я не мог этого сделать, как ни силился, у меня был плохой слух; мне было стыдно, что постукивание клавишей лишь утомляет меняли я все больше уважал отца, удивляясь его способностям: он и сварщик, он и артист; он умеет даже гадать по картам, он умеет даже чинить такие сложные инструменты, как рояль, пианино, баян.
— Папа, как ты научился всему этому? — спрашивал я иногда.
— Жизнь заставила, — коротко отвечал отец. — Она многому научит, только не ленись.