– Болтай, Фетинья Савишна, про ботвинью давешню! – ах ты, тётушка сметливая! – Ботало пустое! – и уста сомкнула, лукавая!
– То-то и оно что давешню! – огрызнулась Нюрка Рядова, родимес ей совсем возьми, да и подмигнула Галине: та ни жива ни мертвёшенька.
Все были – баушка Чуриха лишь заупрямилась: нейдёт – и нейдёт! Ну хошь криком кричи – ни в какую!
– Вам шутки шутковать, а я и́збу брошу? – и округляет свои страшные жёлтые глаза. – Катьша, та ж бузу бузит, а я и́збу изгублю?
Баушка Чуриха зубы скалить: ласки не жди! На Катю зыркнула – и зашаркала тихохонько, забунча́ла – одно и разобрала наша девчоночка: «В Москву за сказами ушла…»
Все были – отец, и тот пришёл: принесла его нелёгкая, оглашенного…
– Едешь? – говорит. – Катишь? – Катя молча и кивнула: оробела вдруг наша девица белая. – В Москву? – а сам головёнкой махонькой покачивает, головёнкой-тыковкой: как же, дескать, знаем-знаем, ведаем, и что она за Москва такая, чем прозывается. – Ну, как говорится… – и руками машет-размахивает: словцо, ишь, не ловится – а сказать-то покрасивше-поманеристей хочется – ан нет, нейдёт слог, куражится! – Ну, чтоб тебе, как говорится, путь-дорожка пухом была… – и перстом указует в даль далёкую да тыковкой своею потряхивает: дескать, а хорошо ведь сказано, ладно скроено… Тут тётка-то и вскричи:
– Да ты что, антихрист, несёшь? – и кидается на отца: насилу оттащили! Тот шары выпучил: нешто сдурела старая? – и лыбится: дескать, гляньте, люди добрые на чокнутую! – Ты пошто это, охальник ты, родимой дочери эдакую-то желаешь страстушку?
– Я это… напутствие, так сказать… в путь, так сказать, в дорожку… – и, что ворон крылом, глазом хлопает.
– Это какую-такую напутствию, ирод ты окаянный? – Отец пятится – тётка наступает! – «Пухом»! Это ты ро́дной-то дочери смертушки желаешь-жаждаешь? – и ну выть-дождить: едва отходили.
– Да я… – и руки опускает.
– Ступай отсель, супостат, оха́н окаянный! – Отец и поплёлся: раз только на Катю-то глянул, да головёнкой эдак мотнул – и поплёлся, лапотник. – Это где это видано, люди добрые, – голосила тётка, причитала-плакала, – чтоб родной-то отец да дочерь ро́дную на смертушку отправлял, рукою указывал? О-хо-хонюшки! Семя про́клятое…
Катя наша и засуетись-завертись, веретеном и зайдись: ох и страшно девице, ох и боязно… да и отца-батюшку жальче жалкого… неприкаянный он…
– Может, останусь я? – прошептала наша девушка, прошептала наша голубушка, непутёвая головушка испуганно.
Косточка всё стоял, в землю глядел, а тут глазёнки вскинул: моргает часто-часто – а сказать не скажет: мол, останься, Катя, останься, душенька, останься – не покидай свово Косточку…
А тётка поуспокоилась.
– Да как это останешься? – и руками эдак развела.
– «Останусь»! – другая вторит тётушка. – И билет вон куплен ужо. Билет-то куды? Там и место твоё прописано, и полка какая – сказано! Мы не баре деньги-то псу под хвост выбрасывать! – а сама на Галину зыркает: она-де виновница того, что девку-то на край света спроваживают! Галина стоит что туча чёрная – инда черней ишшо! – глаз поднять не подымет! А тут Цвирбулин недалече крутится… «сродственничек»…
– Да уедешь ты? – выдавила, Галина-то. Да скрозь зубы: – Постылая! – развернулась – и бегом бежать! Бежит – а сама спотыкается, бежит-спотыкается… а уж что полнущая, что неуклюжая… родимые мои мамушки…
Так и покатилась наша Катя, Катя-катышек, скиталица, искательница, в дальнюю стороночку… а Коченёво, чай, пред очами-то скачет всё одно?…
На Сретенке обретался – волос седой, плащ серый худой, уж что латаный-перелатанный, почитай все перила – все площадя им вымел – не пощадил, – милейший наш Матвей Иваныч, да со Сретенки – за угол свернёшь – сейчас встренешь.
Да суседушка-душа – усердная седовласая страстотерпица безвинная: уморил ей совсем старик чудаковатый, уморил-загнал почтеннейшую Марфу Игнатьевну – с им обреталася в коммунальной квартирке тихой – дом под слом, окны во двор.