– И Вы не покаялись в том отцу Мисаилу? – это он наро-о-очно батюшку Мисаилом-то назвал – Марфу Игнатьевну позлить! Охальник!
– Да на что каяться… я ж говорю… – залопотала было несчастная. А после ка-а-ак вскрикнет: – Тьфу на тебе! – Это Матвей Иваныч – не к ночи, слышь, будь помянут! – глаза «страшные» сделал. – Ты-то вот почище мене грешник будешь: такие речи скоромные ведёшь при деушке – страм один! – и махнула рукой, страдалица. – Она невеста ить!
– Да я бы расцеловал вас, Марфа Игнатьевна, ей-богу, расцеловал!
– Это к чему это, за что про что? – а сама щурится подозрительно: того и гляди, сейчас целовать кинется! С него станется! – И-и, побрехло́! – разобиделась старуха, как есть разобиделась! А Матвей-то Иванович и обороти глаз свой светляк к Кате, рот раззявившей. А та, что глуподурая – и не мигнёт… Царица Небесная!
– Ой, Господи! – Марфа взмолилась, грешница, на Катю глядючи! – И прости ты мене Господи: понабрехала я тут лишнего… – помолчала чуток, поахала-поохала. – Да-а, – протянула таинственно, – стало, неспроста люди-то добрые сказывают: дескать, за слова-то и голова гинет! – так промолвила Марфа Игнатьевна, да призадумалась: сидит, в одну точку глядит. А Матвей-то Иванович:
– Да нет, Марфа Игнатьевна, не за те слова… – и в блюдце выдохнул. – Не за те…
– А это за каки́ ж таки́? – старуха опомнилась. Матвей Иванович молчит молчком: чай вон даже пить не пьёт, ниточку свою не трёт – сурьёзный сидит, губу закусил, на Катю поглядывает. – Я говорю, какие-такие слова, Матвей Иваныч? У тебе, что ль, те слова? А и что за слова такие особельные? Аль имельные? Аль хвамильные? Все мы люди – у всех у нас одни слова! – и рукою махнула сгоряча, и ушла-удалилась Марфа Игнатьевна… А тарелка порожняя так и мигала своим глазком масляным…
В другой раз Марфа потчевала изголодавшуюся Катю оладушками-ладушками – да всё приговаривала: ешь, мол, дитятко! – да всё выспрашивала: как да что!
– И об чём вы с им толкуете? – и по-доброму выспрашивала-т, жалеючи! – Он ить совсем с ума спятил! И тебе, небось, на свой лад налаживает! О-ох! – махнула рукой, чуть не прослезилась сердечная! – А всё потому, что ерундой какой ерундит, дурью мается-дурит. И как его к детя́м-то приставили… Я вон всю жизню ишачила: пахала что Пашечка! Мне и дурь дурить не подуришь: потому не в радость! – и шататься не пошатаешься: тошно! А он что? Болтается, ровно говны в пролуби – прости Господи! Ну ровно прыщ на теле: и никакой-то от его пользы-прибыли! О-о! Ты-то что думаешь? Работать тебе надоть, Катя! Ты молодая, здоровая… Аль иди вон в студентки – выучись: чего студнем-то сидеть? – и в том же духе: выспрашивала-расспрашивала.
Да после ещё и сказывала:
– Жену-то он, покойницу, заморил… это ж скольки годков минуло… да лет эдак с десяток почитай будет… Ах ты время-времечко, ни узды у тебе ни стремечка… да… Ну уж она, покойница-то его любила-уважала: ни попрёка какого, ни скандала. «Мотечка мой, Мотечка мой!» Любила… А Мотечка тот заморил ей совсем. Сто лет в одном плаще – и зимой и летом. Она-то, голубица, забежит ко мне: так, мол, и так, Марфа Игнатьевна, а сама инда горит со стыда, что с морозу, да всё глаза опускает, сердечная! То хлебца́ у мене испросит, то сольцы́! Э-эх, совсем померла! Видит Бог, отмучилась родимая… Да… И дочерь у его была. Он ей всё Софочкой прозывал… такая чернявенькая… Избежала она, как есть избежала: бают, встренулся хтой-то ей… – и зашептала на ушко́ Кате нашей раскрасневшейся: – Только смотри, девка, никому! – и пригрозила пальцем. – Так вот заместо того чтобы музыку с ей слушать, ты б сперва тесто замесил, да дочерь родимую накормил как следовает…
А тут случись, что Матвей Иваныч с Катею музыку слушали – да сурьёзно слушали (но об сём в другой раз: не та нынче пора, не то времечко!) – а Марфа Игнатьевна возьми да и заявись: в новом платке цветастом, с куличиком пасхальным! И хоть бы кто слово доброе молвил!
– Этот-то руками замахал, инда четки свои – черт их дери! – на волю поповыпустил! – жалилась разобиженная старуха своей суседушке-товарушке. – Дескать, не нужна ты тут… Я ить как человек пришла… Ой, горе горькое, девчонку под свой норов подравнивает! Катерина-то наша матерь потеряла… сиротинушка сирая, детинушка Катеринушка… тшш… прослышит… – и шепчет старушка-болтушка: – Сидит с им – куды денесси! – слушает, горемычная! А и что там слушать-то, коль своё брюхо на все голоса поёт? Всё придуриваются, всё учёных из себе корчат: вот, мол, какие мы сякие, музыку-де слушаем! Тьфу! – старуха в раж вошла! – Смех да и только! И самим, небось, смешно, но как же, посмеются они: глаза, слышь, прикроют – важные! Ой, едрит твою мать! Сидят стуканами! А и что ты сиднем-то сидишь? Возьми работа́й что не то: мастери там что аль шей – всё польза! Аль вон крупу сиди перебирай – пашено ли, гречу! А то сидят: слушают они, не мешайте им! Дармоеды! Он и с Софочкой своей всё слушал – дослушалси! Ищи-свищи топерь её… И эта избежит, помяни моё слово, избежит, истинный крест! Побасёнками сыт не будешь… да… Слышь, кума, а я сказывала тебе, что он мою кушетку… ну ту, на коей ещё Вася-покойник – царствие небесное! – сиживал… как он именовал-то ей, дай Бог памяти… вот ить исклерост проклятый… чегой-то там с хрустом… а чего не упомню… Сказывала? А-а! Поди ты, у самого все стулья вон качаются, а диван-то старе поповой собаки – так и у того пружины поповылезли, ровно волосья на лысине! – старуха хохотом заливается, да так разошлась, родимые матушки, так разошлась: начнёт что говорить – да хохочет пуще прежнего, эк заходится-заливается! Ну спасу нет! – Слышь ты, сам-то весь скрыпит – а туда же! Ой, ну нету моей моченьки – чума его разбери! Ага… И в одном плаще-то и зимой и летом… Учёные. Музыку они слушают! – разбузы́калась! – Слушай-слушай, коли неча кушать… И эта избежит, истинный крест, избежит… Как человек пришла: куличик спекла…