– А слух-то, дух, уж не от Вальки ль пошёл от Подрясникова? – и рассмеялась Катерина наша игривая, тряхнула рыжею гривою. А Бабич, Мартын-то Харитоныч, кряхтит, сопит, чертыхается, харахорится – до чего ж хорош-ш-ш! Да глазки его буравчики, кустистой бровью обросшие, впились в Катю нашу, раскрасавицу: от его, от кого ж ишшо, от Вальки… – А на что Вам каракульки-т Матвея Иваныча? – А Бабич и не отдышится: ишь ты, дева-т мудренистая, и откель проведала, с ей роток-то да на замок… И пятится. А Катя чует там и не силу – силищу, потому каракульки-т при ей, промеж грудей белых схоронила-спрятала! А Бабич буравчиком-т своим стрельнул в нашу девицу, бровь сделал домиком – да и пошел сказывать, повествовать – да всё про Матвея про Иваныча. И уж наплёл с три короба большущих: и уж что любил-то он Мотьку Чудинова, и что чудил-то с им… А сам всё головёнкою покачивал туды-сюды: мол, было время-времечко, да не вернёшь его, не повернёшь, как ни крути… И тараторил тараторкою… и волновался: вихрами тряс! А Катерина наша посматривает на Бабича – а тот что набычился, – да меж тем и думку такую думает: и пошто она-то, девчончишка, не была с ими, чудить не чудила: уж она бы учудила что, уж и удумала б! Пошто не игрывала в те игрища: уж она б тряхнула рыжею гривою!.. И захлёбывался, Мартын-то Харитоныч, в словесах тонул сладостных, повествуя о славных днях, да бездонной дальней младости… А Матвей-то, мол, что чародей… Матвей-то, он эдакий… там и царь и псарь… каково, а? И кивал, и моргал, и прослезился старик, и вздохнул тяжко, да ручищей махнул… бедняжка… Матвейша, Мотька ты… Эх, Мотька… и где ты там…
Поэт носит земной шарик под мышкой: достанет, полюбуется, пошепчет что, пошепчет… а после хло-о-оп об пол… хлоп, хлоп… бибабо… бибабо… Ну Катя: эк завернула-то! Да и не споты́кнулась ни разу: что на тройке вороных промчалась наша девица велеречивая! А Бабич подбоченился – чубом затряс. А Бабич губами лопотал, Бабич неистовствовал! А Бабич чудил! Бабич Катю нашу убаюкивал-качал! Приветила старика Катерина наша, поверила его речам: там сидит не шело́хнется, ушки на макушке – на маковке, а сама каракульки-т всё одно промеж грудей придярживает…
Да за белы рученьки, да к столу:
– Чайку откушайте! – да смачно языком цокнула, смазливая, в куцавеечку кутаясь куценькую, со смеху покатилась, в пляс, кумушка, камушком пустилась, невесть кем оборотилась, не скумекаешь… Кум-то, Мартын-то Харитонович, дух-тон перевёл, уж сопел-кряхтел, сбирался с мыслями, наконец пропел басом своим густым:
– Ваша-то краса… сокрытая… разгадать бы её, акварельную… клеверную… – Катя и ушам своим не верит – прислушалась – отвернулась, глазёнки выпучила… Всё-то ей слышится… Всё-то ей видится… полюшко клеверное-неверное… – Вот чтоб мне лопнуть, чтоб мне провалиться на этом самом месте! – и хлопнул себя по колену кулачищем пудовым! И осёкся Мартын Харитонович, в Катины глаза засматривая: боялся, словцо остренькое, что жгло язык его, вот-вот выскочит – да и резанёт нежнейшие ушки Катюшкины! Да рот блинком и заткнул масленым, да сметанкой сдобренным.
Долго ли коротко ль – стали прощаться-кланяться. А Кате нашей и не хочется, чтоб уходил старик: всё бы ей разговоры разговаривать мудрёные! Ну не хочется – хушь криком кричи! Она ему: а давайте, мол, встречаться, речами обручаться? Чур-чур-чур… А тот, Мартын-то, крякнул, Харитонович, неспешно почесал маковку. Поклонился в белы ноженьки нашей девице. Да на пороге уж на Марфу наткнулся, да чертыхнулся, да по ступеням вниз и кинулся… А Марфа чуть яйцы из плошки не выронила: вот ить оглашенный!
– Эт что за хвигура? – а сама, Марфа-то Игнатьевна, огурчиком похрустывает ароматны-ы-ым!.. – Тож, поди, из художников? Знамо, и етот свою мазню почитает – пошто тады пальтишонко худое? – и выдохнула тишайшая Марфа Игнатьевна. – Нагишом – да на холод – а какую холстинку – да на картинку! И пишут, и пишут, шут их за холку! Нешто, Катьша, не весь бел свет ишшо выписан, а? – и пошла, пошла пришепётывать! А Катьша и шагу ни шагни, и глазом ни моргни? Своё гнёт Марфа Игнатьевна!.. А бел свет… на то он и бел свет, чтоб его изукрашивать…
И запропал Матвей Иваныч, как в воду канул: давненько чтой-то духу его не было, покойничка! И день носу не кажет, и два, и третий уж пошёл… Катя наша места себе не находит: всё мечется ровно угорелая! Родимые мои матушки, и думать что, не ведает! Наконец явился, мо́лодец…
Тихохонько зашёл, эдак молчком да бочком, на краешек присел коечки, да и завёл речь свою, старец тамошний: