Выбрать главу

– Вот так-то вот, девонька, так-то вот, красная, – закончила старушка нехитрый свой сказ «об Агнеюшкином житье-бытье в этой глуши лесной», отёрла роток платком да и пригорюнилась, горемыка безутешная!

– Погодите, тётенька, – спохватилась Катерина, – что ж это, стало быть, Агнеюшка-то разок лишь к вам сюда и наведалась?

– Стало, так и есть, дочка, – старушка помотала головёнкою. – Истинно. Семь годков хоронила себе от людей, – запричитала сердечная, – а един разок уж пред самой смертушкой и показалась матери родной! – и выдохнула: – Ровно чуяла что… Ой, горе горькое!..

– Надо же, – пропела Катя наша, – выходит, я-то случаем ей встренула? – и призадумалась, и покачала головенкою зачарованно.

– И то, девонька, – старушка молвила. – Агнеюшка-то моя и сама диву далась. Вот, грит, мамаша… она мене мамашею прозывала… ага… стало, грит, мамаша, больно нужно свидеться! Уж так, грит, совпало, так выпало… Она-то, Агнеюшка, уж как готовилась к свиданьицу-то вашему – всё у зеркала вертелася: то шляпку примерит, то платочек какой, то цветочек… а потом рукой толь и махнула – пошла в чём была… И то, сёстры-то ейные всё позабирали девчонкам своим… а у ей, дочка, такие наряды были нарядные-пышные! – глаза старушечьи вспыхнули. – Всё в перьях, да в рюшечках, да в пампушечках!.. Да… стало, пошла Агне́я-то, а толь оглянулась так на мене: это, грит, мамаша, мне весточка от человека одного! Вот, – старушка покачала головёнкою. – Сказала – и пошла себе…

– А что она после? Говорила что? Сказывала?

– Да не, дочка! – махнула рукой. – Возвернулась, на постелю кинулась – да воем-то и провыла который час… Я уж ей и не тронула…

– А померла-то она, горлинка сизокрылая… Сосед ейный, Иван-то Матвеич: то всё пела, грит, тихохонько так напевала, а то, грит, вдруг смолкла… с песней и кончилась, с песней и в преисподь сошла, голубка моя ясная… А хоронить-то кинулись – а у ей и нетути ничегошеньки: ну, изладили гробик из досок простых, да в платьице ейном единственном – тако синенько – и положили… Крест сколотили, оградочку какую-никакую… потому нельзя без оградочки покойнику… Ой, горе! Да подпись и подписали «Агнесса»… и ни карточки, ни картиночки… так и сгинула моя Агнеюшка… бесприютная душа…

– А она ж у мене непутёвая была, Агне́я-то, – старушка зевнула, роток перекрестила. – Явись раз: что такое? Текёть с ей в три ручьи, вся скомканная, волос слиплый! Я, грит, в самую бездную ездила… погодь, погодь… – призадумалась старица, на потолке что не то высматривает. – Иль в преисподь ползала?.. – и хлопает глазами, ровно что выхлопать хочет, – и на Катю, на Катю – а Катя-то, Катя, ну сама ж не своя девка! – Эх, не упомню я, – сокрушалась меж тем старушонка шалая… старушонка-сокрушонка… старушонка-сокровищница… сокровенная… окровавле́нная… бр-р-р… – И то, мудренисто Агнея-то сказывала. Так, знаешь, да эдак, да растак… не попади впросак… э-эх!.. – и перекрестила чёрную дырочку зевка… позывка… чего доброго, и заглотить может… чего доброго… – Чтой-то я нонече заспанная, – и смотрит-извиняется: глаза точно у невинного дитяти маленького – голубые эмали!

– Засланная? – зашептала Катя.

– Да что ты, девка? – и мигнула нашей шептунье да узел-то на платке распустила-распутала – и только за кончик-то потянула…

– Не надо! – Катерина и закричи: ей будто что под платком померещилось… – Не надо…

– Да я переу́злю толь, девка! – А Катя и не узнаёт старицу… Агнесса, Агнесса мигнула ей… ой, мигнула сызнова… – Охолони́, охолони́, девонька… водицы-то испей, испей…

Вот пьёт-пьёт Катюшка, пьёт – да больше не пьёт – на́ земь льёт… А старушонка спохватилась, всплеснула ручонками:

– Ой, девица, а упомнила я, упомнила! Про что ты пытала мене – упомнила! – А Катя сидит что сноп: ни слова ни полслова не поймёт! А старушка меж тем сказ ведёт: – Вот толь слышу я, взмолилась моя Агнеюшка, слезьми горькими заливается – голосочек тонкий инда срывается: «Прости ты, – говорит кровинушка моя, дитятко моё, птаха малая, сизокрылая, – прости ты, – говорит, – Господи Иисусе Христе, рабу свою Агнеюшку, прости, спаси и помилуй!» И так она это причтом причитает, так, знаешь, воем воет, так надрывается, что вот моченьки ж никакой нетути снести ту кручину безбрежную, что круче лиха-лишенька самого что ни сыщи лихацкого! А только я знай сижу, носа не кажу – а уж каково мене, ро́дной-то матери, слышать те слова, да от родимой от дочери, про то не скажу тебе, девонька, не скажу – сама догадом возьмёшь. Вот убивается моя горлинка сизокрылая, на кровь и на и́зголос совсем уж изо́шла вся: «Раным-ранёшенько, – криком кричит, – мне ещё, Господи, на тот свет путницей пешею, странницей безутешною отправиться, а за то, что зов мой услыхал, за то прости ты мою душу грешную – каюсь, звала-призывала, да не ведала – не знала, что понадобится мне скоро быть живёхонькой, потому роман мой писаться-то пишется, а без своей Агнеюшки никому-то он, горемыка горемычный, не нужо́н – не надобен – затопчут его страницы белые, что вот этими рученьками приласканы, изорвут, измельчат да повыбросят люди недобры, скаредны!» А и что за роман такой, девонька, я и слыхом не слыхивала, я и видом не видывала, а и казал бы кто, не признала б, не разобрала, что он есть и чем прозывается! Вот и весь мой сказ, Катеринушка, боле и сказать мне нечего…