Дождавшись сумерек, они с матерью каждую среду бегали в ближайший ломбард. Стараясь незаметно проскользнуть по темным улочкам, торопливо носили туда ковры, настольные лампы, выходные платья недолгой счастливой молодости матери, а еще – мореходные книги отца, фарфоровую супницу из Германии, несколько пивных кружек. Потом они отнесли в ломбард мельхиоровые вилки и ножи, которые когда-то лязгали за свадебным столом, а после всего несколько раз извлекались из буфета на Рождество. Они отнесли в ломбард отцовские кители, наручные часы, запонки, компасы, астролябию и зажимы для галстуков. Иногда Лида ездила в ломбард на соседском велосипеде, который скрипел на всю округу, неистово тарахтя по брусчатке. Иногда Лиде начинало казаться, что на самом деле они предательски носят в ломбард кусочки прошлого, отламывая, отщипывая и безжалостно откалывая от него то тут, то там, не оставляя ничего на память, растрачивая все, что у них только и было в жизни. Возможно, именно поэтому от самой Лиды той осенью осталась только настороженность. Бескрайняя стыдливая тяжесть. И неловкость человека, скованного тесным и неновым костюмом учительницы ботаники, вынужденной брать по пять, а то и по восемь лишних уроков в неделю.
В тот вечер в пустынном лицее она впервые после смерти отца наконец забылась, рассеялась, задремала как прежде: без тяжести, без отчаяния. Только тишина дребезжала повсюду, только застоявшаяся каменная прохлада стен холодила и нагоняла прозрачные невесомые видения, только серо-зеленый сквозняк вился в пустых коридорах. Умиротворенная, доверившаяся позднему вечеру, она на несколько минут растеряла себя в вязкой, теплой топи сна. А потом кто-то погладил ее по ладони. Совсем легонько потянул за рукав накинутой на плечи шали. Очнувшись, задохнувшись от неожиданности, еще совсем чужая Лида ожидала увидеть в вестибюле робкого цветовода, решившего заглянуть пораньше, как всегда притащив луковицы гиацинтов или усы клубники ей в подарок. Она ожидала увидеть Пашку-отличника, посещавшего лекции со своей маленькой сгорбленной бабушкой, озадаченной тем, как лучше хранить луковицы тюльпанов и стоит ли выкапывать георгины под зиму. Но вместо них в вестибюле оказался незнакомый старик. Он был в мятом и выцветшем дождевике до пят. Седой, с бородой и длинными перепутанными волосами, он стоял между столом ночного сторожа и входной дверью, запертой изнутри на тугую ржавую щеколду. Незнакомый старик, неизвестно как оказавшийся здесь, нерешительно переминался с ноги на ногу и нежно разглядывал Лидино лицо, как если бы она была только-только проснувшейся пятилетней девочкой. Он ничего не говорил, ни о чем не спрашивал, даже не улыбался. И смотрел на нее – ласково, жалостливо. «Странный и непростой», – вот и все, что Лида отважилась подумать. А потом ее насквозь обожгло незнакомое немое волнение, от которого она растерялась, почти растворилась, не умея найти слов, не в силах собой управлять. Она замерла и тоже смотрела на него – покорно, доверчиво, – как будто и вправду ненадолго стала угловатой и пугливой пятилетней пигалицей с веснушками и скрипучими капроновыми бантами на тоненьких рыжеватых косичках.
Через неделю после этого случая по городку метался беспокойный мартовский ветрище. Спеша на большой пятничный рынок, прорываясь бочком, чтобы ветер не хлестал по лицу, Лида заметила посреди площади, на брусчатке, пеструю трубочку, похожую на самокрутку. Почему-то остановилась. Оглядевшись по сторонам, подобрала юбку, опустилась на корточки. Пестрая трубочка оказалась скрученной из четырех смятых купюр. Кто-то скрутил их туго-натуго и перетянул черной резинкой. Через некоторое время еще незнакомая, еще не его Лида металась по площади и окрестным улочкам, выспрашивая прохожих, не потерял ли кто-нибудь «вот это». И распахивала ладонь, на которой лежали растрепанные, чуть подмокшие деньги. Старики внимательно заглядывали ей в глаза. Разрумяненные на ветру тетушки с добродушной лукавинкой улыбались и качали головами.