Где-то там, на пронизанной ледяными сквозняками мутной окраине города, в сгорбленном доме возле голубятни и детского парка, из своего старого мобильного с треснувшим экраном, в его новый, мерцающий мягким синим светом телефон всхлипывала женщина. Она что-то говорила быстро, визгливо. Срывалась на громкие рыдания. Совсем будничная, растрепанная, торопливая женщина с вечной нехваткой времени и денег, у которой все рвется и ломается в пальцах, все валится из рук. Невысокая, чуть полноватая, с раскисшими щеками, с распухшими некрасивыми губами, она размазывала слезы растянутым рукавом синтетической кофты, которая царапала ее обветренное, бледное, вянущее лицо без черт. Она стонала и кричала в трубку, настойчиво, настырно, потому что ей больше некому было позвонить. Она была сейчас совсем одна в этом городе, беспомощная, жалкая, наедине со своей бедой: девочку, ее маленькую принцессу, утром увезли на «Скорой» в районную больницу с температурой. И рвотой. Сказали, что, скорее всего, менингит. Она всхлипывала и кричала ему в самое ухо. У нее не было ни денег, ни сил это пережить. Сейчас она вернулась из больницы, ее зачем-то заставили уехать домой, ей не разрешили остаться с девочкой на ночь. Она долго умоляла, предлагала им деньги, угрожала и плакала, но они были непреклонны, эти врачи и медсестры. И она вернулась в обшарпанную квартиру, где в маленьких тесных комнатах и в коридоре все полы завалены игрушками, кубиками, человечками из пластилина, магнитными разноцветными буквами и кукольной посудой. Она выла в трубку, не сдерживаясь, отчаянно, безумно. Растягивая слова, закашливаясь, громко, по-звериному сглатывая. Она умоляла его поехать с ней завтра утром в больницу. Возможно, ее принцессу сейчас перевели в реанимацию. Ее девочка лежит где-то там, на окраине города, обвитая со всех сторон проводами приборов и трубками нескольких капельниц. Растрепанная будничная женщина выла, умоляя его поехать завтра к ее девочке, которая до сих пор так часто спрашивает, где он, почему он не приходит. Она все равно продолжает упрямо называть его «папой», хотя никакой он ей не отец. А потому что не надо было приручать ребенка, бегать в догонялки с воплями и визгом по осеннему парку. Потому что не надо было обнадеживать хотя бы ребенка, думать надо было, быть мужчиной, быть взрослым, не купать ребенка в теплой ванне, не топить вместе маленьких желтых уточек и зеленых пластмассовых черепах. Потому что не надо было приручать хотя бы девочку, пуская с ней кораблики на пустыре, возле гаражей. И кружить ее осенью под листопадом, на фоне оранжевого покрывала из кленовых листьев и дребезжащего от смеха неба. Мутная, вялая женщина без лица, у которой все валилось из рук, десять, двадцать минут всхлипывала и кричала. А он стоял в стороне, забившись в угол, сжавшись, обхватив себя руками, уставившись в дрожащее редкими огоньками окно. Он кивал на жалобы, крики и рыдания. Кофе за это время успел остыть. И его унесли в чашках, нетронутым. Полупустой ресторанчик незаметно заполнился людьми. За столиками возникли и защебетали оживленные, разрумяненные с мороза парочки, подруги. Которым было так легко в этот вечер. Так беззаботно. А Дина окаменела. Она налилась неподъемной свинцовой тяжестью. Она сидела, не в силах пошевелиться. Вслушивалась во всхлипы и выкрики растрепанной женщины без черт. Ощущала крошечный граненый кинжал в сердце. И еще холод неожиданного отрезвления, растекающийся повсюду: по ее телу и по ее миру.
Потом он дрожащим шепотом ответил на рыдания: «Я сейчас приеду к тебе». Спрятал телефон в кармане и долго стоял возле окна. Совсем один. Потом он держал ледяные ладони Дины в своих прозрачных, невесомых руках и внимательно заглядывал в глаза, впервые заметив кружевной узор ее радужки, будто вышитый по изумрудному синим шелком. Он сбивчиво, кротко бормотал, что должен ехать. Он не может бросить будничную, растрепанную женщину в этот день. У нее никого нет. Она совсем одна. И она такая несчастная. Он бессвязно оправдывался, что только он один во всем виноват. Что он надеялся это перебороть, рассчитывал забыть дорогу в ее сгорбленный окраинный дом, но каждое утро, даже не разомкнув глаз, слышал смех девочки, смех принцессы. Нет, она не его дочь, она – чужая девочка четырех с половиной лет, которая, возможно, лежит сейчас в реанимации под трубками капельниц, оплетенная проводами приборов, показывающих на экранах ее слабеющий пульс, ее давление, сокращение ее маленького сердца, похожего на птичку, которую она так хотела ко дню рождения, а он забыл, как называется эта птичка. И совсем перестал приходить к ним. И маленькая девочка часто спрашивала, где же он, почему все так. Сейчас он глубоко, твердо вглядывался Дине в глаза, не замечая их влажный блеск. Потом обнял Дину за плечи крепко, отчаянно. «Я должен ехать к ней сию же минуту». Едва коснувшись губами, он поцеловал Дину в лоб, как брат, который отправляется на войну, в свой последний бой. Он торопливо бросил на столик две смятые бумажки за нетронутый кофе. На бегу накинул пальто черной растрепанной птицей, кричащей на прощание nevermore. Через минуту он промелькнул мимо окна, сжавшись под снегопадом, даже не посмотрев в сторону Дины. Даже не махнув ей рукой на прощание. Сдавленный. Растревоженный. Торопливый и совсем чужой.