Случается, хоть раз в жизни любой житель Того поселка вдруг понимает, что больше не привязан к этим местам. Признается себе, что больше всего на свете хочет отсюда уехать. Сбежать куда подальше. Попытать счастья в дали долины, где по ощущениям и предчувствиям должен шуметь и дымить в огромной бетонной воронке большой город, лишенный канатных дорог, жестких домотканых половиков и самодельных подгоревших лепешек. С этого дня начинает такой человек хворать, то перебарывая в себе, то распаляя жгучее желание сбежать отсюда. Немедленно, сегодня или завтра. Налегке, ни с кем не простившись, никому не сказав, куда, зачем и надолго ли.
Этих томящихся, отпадающих от дома, заболевших жаждой поскорее уехать опознают в Том поселке по особой бледности безрадостного лица, по неугомонным искоркам, которые вспыхивают в глазах, когда взгляд устремляется в даль долины, когда он ускользает за движущейся по пыли машиной, когда он улетает за спешащим мимо садов путником. И забываются слова приветствия. Повисает в воздухе неоконченный вопрос. Догадываются об истязающей человека хвори странствий и по призрачной, будто утратившей опору, походке. По безразличному нетерпению рук, спешащих скорее управиться с надоевшей домашней возней, с растопкой печи, с починкой скамейки, со штопкой, со стиркой. И еще по сотне других незначительных признаков опознают в Том поселке, что земляк занедужил неодолимой теснотой дома, доведен до отчаяния духотой родины. Снова заподозрив кого-нибудь в злосчастной тоске, жители Того поселка некоторое время за ним наблюдают, не подавая виду, не вмешиваясь, предоставляя близким и друзьям превозмочь томление, предотвратить разгул хвори и всей семьей сообща вернуть отпадающему радость и покой, присущие с рождения каждому в этих местах.
Если же близкие и друзья оказываются не в силах образумить захворавшего далью, обуздать его мечты, излечить от тоски по незнакомому, ни разу не виданному им воочию морю, тогда в какое-нибудь воскресенье мужчины и женщины Того поселка, почувствовав, что время пришло, что больше нельзя быть в стороне и наблюдать, выходят из домов на пыльные каменистые улочки. Направляются пестрой и шумной толпой к дому страдальца. Скрипнув калиткой, шумно заходят во двор. Радостные и разодетые, женщины и мужчины Того поселка шутят и смеются, будто пришли на свадьбу, на новоселье или на именины. Они уговаривают, упрашивают, берут молчаливого и страдающего человека под руки. Они ведут его по узким горбатым переулкам, по жаре полудня, мимо прилепившихся к горе фанерных лачуг, мимо кривых осыпающихся надгробий кладбища, мимо особнячка амбулатории, обнесенного покосившейся деревянной изгородью, по узеньким затхлым улочкам с ветвящимися повсюду косами ежевики. И приводят на выжженную солнцем окраину, где нет ни травинки, ни кустика, – в Серый сад.
На северной окраине Того поселка, на огромных, угрожающих камнепадом ступенях горы, на черных грозных валунах, чьи раскаленные на солнце лбы облюбовали ящерицы, более ста лет чахнут пять крючковатых яблонь. Черные стволы извиваются под палящим солнцем. Серые пыльные листья, почерневшее серебро, не помнят ни дождя, ни ветра и кажутся издали вырезанными из вощеной бумаги, замогильными, неживыми. Только духота полуночи. Только жар и пекло полудня. Тишина вместо птичьих песен царит в этих суровых кронах. Черные корни, будто обессилевшие истощенные руки, изо всех сил держатся за голую скалу, цепляются за дымящиеся спины камней склона. Проникают множеством гибких и цепких пальцев в каждую трещинку, в каждую крошечную щербину горы, чтобы ухватиться, чтобы удержаться. Это и есть Серый сад Того поселка. Именно сюда, собравшись все вместе, обычно приводят захворавшего далью. Любого, кто уже будто не здесь, стал призраком, наполовину обживающим чужие земли и дальние города. Ухватив под руку, приводят томящегося странствиями в Серый сад, замерший в тишине и безветрии, окутанный горячей дымкой полудня. Указывают десятком рук в сторону черных крючковатых яблонь. Умолкают. И медленно, по одному, уходят, оставляют страдающего далью совсем одного, наедине с Серой тишиной.