Выбрать главу

У дома с заколоченными окнами стоял Мирослав. Он осматривал забор, трогал доски пальцами — где подгнило, качал, проверял. Увидел нас, выпрямился.

Дом был старый, заброшенный. Сруб ещё держался, но крыша просела, солома почернела, поросла мхом. Окна забиты досками крест-накрест. Дверь дубовая, тяжёлая, обитая железными полосами. У порога — крапива в рост человека. Рядом с домом — остатки кузни: горн развалился, меха сгнили, наковальня ушла в землю по рог. В углу двора валялся старый плуг, ржавый, с треснувшим лемехом. У плетня — рассохшаяся бочка, в ней дождевая вода и утонувшие листья.

Мирослав провёл ладонью по косяку. Голос его стал мягче:

— Я здесь вырос. С отцом. Мать умерла рано, я её почти не помню. А отец… он был кузнецом. Вон там, — он кивнул на развалины горна, — стоял он. Каждое утро. Я просыпался под стук молота. Он меня будил, говорил: «Вставай, сынок. Железо ждать не будет». Я бежал босой через двор, ещё роса на траве, холодно. Он давал мне щипцы — держать заготовку. Руки дрожали, а он смеялся: «Держи крепче, не то улетит». А потом мать померла, и смеяться он перестал. Но молот не бросил. До самого конца.

Он замолчал. Пальцы его гладили старую доску.

— Там никто вас не побеспокоит. — Он достал из-за пазухи замок — ржавый, тяжёлый, с длинной дужкой. Ключ торчал в скважине. Попробовал провернуть — с трудом, с натугой, но провернул. — Каждый тут знает, чей это дом. Никто не сунется. Я буду ждать здесь. Идите. Делайте, что нужно.

Мы прошли через калитку. Зоря шла впереди. Я за ней. Двор зарос бурьяном по пояс. Крапива жгла руки, цеплялась за штаны. Под ногами хрустели старые, слипнувшиеся угли.

Я толкнул дверь. Она подалась с трудом, со скрипом — петли заржавели. Внутри было темно. Окна забиты досками, только в щели пробивались узкие полосы света. Пахло пылью, старым, влажными деревом.

Мы вошли в горницу. Глаза привыкли к полумраку. Всё здесь было так, как оставили много лет назад. У стены — печь, белёная, с лежанкой. На ней — овчина, серая от пыли, но целая. У печи — ухват, кочерга. На полке — глиняные миски, горшки, крынка с отбитым краем. Всё покрыто слоем пыли.

В углу — икона. Богородица. Лик потемнел, лампада висела — сухая, без масла. Под иконой — прялка. Нить оборвана, веретено валялось на полу.

Стол стоял посреди горницы. Дубовый, тяжёлый, на резных ножках. Когда-то его покрывали скатертью — теперь она истлела, свисала лохмотьями. Дерево потемнело от времени, прогнило. У стола — три стула, один низкий, детский, самодельный.

Я подошёл, потрогал сиденье. Пальцы ушли в труху. Зоря стояла рядом. Она провела ладонью по столешнице — остался след. Мы сели друг напротив друга.

— Насколько он разумен? — прервал я тишину.

— Умнее собаки, но глупее человека.

— Ты слышишь его? Как он проявляется?

— Как порча. Не как отдельная сущность, он ближе к проклятью. — Сестра опустила голову, положила руки на затылок.

— Любое проклятье имеет условие, его конечная цель — смерть носителя. Но этот переходит дальше. Я положил руку на рукоять серпа, сжимал пальцы. — Он создан намеренно, чтобы скрыть тайну и убить того, кто её услышит. Что-то схожее с паразитом. Я уже встречался с таким, но у него было тело. Он подселен нарочно, и тот кто это сделал настоящий мастер… Что он говорит тебе?

— Я даже не знаю, он ли это, или мои навязчивые мысли. — Зоря встала. Прошлась по комнате. Слёзы текли по её щекам.

Наконец она подошла ко мне, взяла за руку и присела рядом. Смотрела на меня. Уголки губ срывались. Сопела.

Зоря села напротив меня. Сложила руки на коленях, смотрела на них. Потом подняла глаза. Они были красные, влажные, но слёзы ещё держались — на самом краю, дрожали и не падали. Губы её сжались в тонкую линию. Она заговорила. Будто каждое слово вытаскивала из глубины, куда давно запретила себе заглядывать.

— Я никогда не хотела быть знахаркой. Никогда. С самого детства. Я хотела быть просто девочкой. Просто Зорей. Играть с другими, бегать к ручью, венки плести. Но они… они шарахались от меня. Все. Вся деревня. Стоило мне выйти за калитку — дети убегали. Матери уводили их за руки, оглядывались через плечо. Я слышала, как они шептались: «Это дочка Весняны. От неё бесовщиной пахнет». Я плакала, прибегала к маме, а она говорила: «Они не понимают. Ты особенная. Ты видишь то, чего они не видят». А я не хотела видеть! Я хотела быть как все! Чтобы меня не боялись! Чтобы со мной дружили!

Она замолчала. Сглотнула.

— Мать с детства учила меня травам. Не просто показывала — вдалбливала. «Это аир, от головы. Это волчеягодник, от сердца. Это полынь, от духов». Я путала, она била меня по рукам. Не сильно, но я запоминала. Я должна была запомнить. Потому что она готовила меня — не просто дочь, а преемницу. Ту, кто примет её силу. Она говорила: «Когда я умру, ты займёшь моё место. Ты будешь защищать этих людей, даже если они тебя ненавидят». И я ненавидела её за это. Всем сердцем. Каждый день. Каждую ночь. Я мечтала, чтобы она исчезла. Чтобы я проснулась — а её нет. И я свободна.

Голос её дрогнул.

— А Горислав… Он был единственным, кто не боялся. Он приходил к нашему дому с цветами. Ромашки носил. Простые, луговые. Стоял у плетня и ждал, пока я выйду. Улыбался. Говорил: «Зоря, пойдём на реку». И я шла. С ним я чувствовала себя обычной. Не дочкой ведьмы, не будущей знахаркой — просто девушкой. И я любила его. Правда любила. А мать вышла на крыльцо, посмотрела на него, на цветы эти и сказала: «Не ходи сюда больше. Не пара ты ей». И дверь закрыла. Он ушёл. Я видела из окна, как он шёл по дороге, опустив голову, с ромашками этими. Я хотела выбежать, догнать, но не смогла. Ноги будто вросли в землю. И я возненавидела её ещё сильнее.

Зоря подняла голову. Смотрела на меня исподлобья. Щёки блестели от слёз.

— А потом она стала посылать меня помогать. К соседям. К тем самым, кто плевал мне вслед. У них болели дети, дохла скотина, горели амбары. Они бежали к нам. К той, кого боялись. Стояли на коленях: «Веснянушка, помоги, Веснянушка, спаси». И мать говорила: «Иди». И я шла. Я поила их отварами, я заговаривала ячмень на глазу, я принимала роды у женщин, которые ещё вчера крестились при виде меня. И я их презирала. Всех. За их страх. За их лицемерие. За то, что днём они плевали мне в спину, а ночью ползли на коленях. Я помогала им и ненавидела. Каждого. Три раза я хотела уйти. Три раза стояла у порога с мешком. И три раза мать возвращала меня. Говорила: «Это твой долг. Это твоя судьба». А я… я просто хотела жить. Просто жить.

Она замолчала. За окном закапал дождь. Сперва редкие капли застучали по крыше, потом чаще. Где-то над потолком вода нашла щель — тонкая струйка потекла по бревну, закапала на пол. Тёмное пятно расползалось по доскам. В доме стало ещё холоднее.

Зоря смотрела на меня. Глаза её были полны слёз, но она не отводила взгляда. Щёки блестели. Губы дрожали.

— А вот ты… — Голос дрогнул, сорвался. — Когда тебя принесли — младенца-урода, старого наполовину, — мать заставила меня сидеть с тобой. Выхаживать. Я боялась тебя. Ты лежал и не рыдал, как обычные дети. Просто смотрел. Глаза открыты, и ни звука. Смотрел на меня, как мертвец. У меня мурашки по телу шли. Каждый раз. Я сидела рядом и дрожала.

Она вытерла нос рукавом, но слёзы всё текли.

— Когда я впервые вышла с тобой на улицу — на руках, как мать велела, — дети увидели и разбежались. Кто с криком, кто молча. А одна девчонка, дочка кожевенника, остановилась и спросила: «Это что у тебя? Это чудище?» Я хотела ответить, а она уже побежала. И я стояла с тобой на руках посреди улицы, и все калитки захлопывались одна за другой. А ты смотрел на меня. Не плакал.

Она опустила голову.

— Мать была с тобой добра. Всегда. Она гладила тебя по голове, а у тебя уже тогда половина лица была старая, в морщинах. А она прижимала тебя к груди и говорила: «Вот это чудо-ребёнок. Чистейший из людей». Я смотрела на это, чистила стебли для отвара и ненавидела тебя. Ты должен был умереть. Ты не должен был жить. Но она любила тебя.

Зоря подняла на меня глаза. В них стояла боль — старая, запёкшаяся, которую она носила в себе годами.