— Третьяк, опять надрался как чёрт, — зевнула Зоря.
— Зорюшка, красавица, любовь моей молодости всей! — Он прижал руки к груди, пальцы сплёл.
— Любовь молодости? — Зоря покачала головой и ушла в дом. Дверь притворила без стука.
Третьяк перевёл взгляд на меня. Глаза мутные, красные, но с надеждой.
— Ну так что, Лука? Помоги. Заплачу.
— Ладно, идём. Только отдашь мне самую дорогую себе вещь.
— Конечно, конечно! — Он заулыбался, зубы жёлтые, щербатые. — Давай за мной!
Побежал. Шатаясь, цепляясь за плетни. Я — за ним.
Двор его стоял в низине, у самой околицы. Плетень завалился набок, подпёрт жердями. Ворота висели на одной петле. Во дворе — лужа, не просыхала, видать, всё лето. Сарай покосился, крыша дырявая, заткнута тряпьём. У крыльца — куча мусора: битый горшок, старые лапти, обрывок верёвки. Две курицы спали на насесте, прижавшись друг к другу. Третья — дохлая, лежала у забора, лапки вверх.
Дом низкий, врос в землю. Оконце мутное, заткнутое тряпкой.
— Иди первый. — Третьяк сглотнул, кадык дёрнулся. — Я тут подожду.
Я прикрыл молодой глаз. Старый, выцветший, открылся. Мир побледнел. Ночь отступила — стала серой, как зола. Над домом смотрел. Ничего. Ни дымки, ни тени.
— Пусто тут.
— Клянусь жизнью, напали! Посмотри, Богом прошу!
Я толкнул дверь. Внутрь вошёл, пригнув голову. В нос ударило кислятиной — пот, брага, прокисшее тесто. Воздух спёртый, глаза резало. Я задышал ртом.
Горница маленькая. Печь не топлена, угли холодные. Стол у окна, на нём — две бутыли пустые, глиняная кружка, корка хлеба, засохшая до камня. На полу ведро валялось на боку, зерно рассыпано — видать, кур кормить шёл, не дошёл. У стены лежанка, одеяло сбито в ком.
Я взял бутыль. Поднёс к носу. Кислое, резкое, с гнильцой. Брага мутная, остатки на дне. Такой только душу травить.
Замер. Что-то прошуршало. Слабое, едва слышное — не скрип, не стон. Шорох. По стене.
Серп взял в руку. Рукоять обмотана зелёной тряпкой, тёплая от ладони. Прислушался.
Шорох сместился в угол. Там, где темнота гуще. Я шагнул. Половица скрипнула. Шорох затих.
Я ждал. Не дышал. Молодой глаз уже не видел — темно. Старый глаз приоткрыл. Серым проступили стены, лежанка, стол. В углу — пятно. Маленькое, с кулак. Тёплое. Живое. Дышало часто-часто.
Шагнул ещё. Пятно метнулось вдоль стены — быстро, юрко. Я замер. Оно замерло. Снова шорох — теперь у потолка. По балке лезло.
Слушал. Звук — коготки по дереву. Мелкие, частые.
Шаг. Ещё шаг. Загнал в угол. Пятно сжалось. Я вскинул серп и ударил — точно в темноту.
Лезвие вошло в дерево. Хрустнуло. Тело задёргалось — хвост бил по стене, лапки скребли воздух. Насквозь.
Я поднёс серп к лицу. Крыса. Крупная, с локоть длиной. Шерсть серая, в проплешинах. Хвост голый, розовый, ещё извивался. Глаза чёрные, выпуклые. Из пасти — кровь, капала на пол.
Отцепил с лезвия, бросил в угол. Подошёл к лежанке. Одеяло сбито, в складках — крошки хлеба, пятна браги. На ряднине — след. Длинный, узкий. Хвост протащило. Рядом царапины — мелкие, три полосы, как у Третьяка на спине.
Лёг пьяный. Крыса под одеяло залезла. Он брыкнулся — она цапнула. Вот и весь бес.
Я вышел наружу. Третьяк переминался с ноги на ногу у колодца. Зачерпнул ведро, пил в захлёб. Вода текла по бороде, по груди.
— Ну что там? — Он вытер рот рукавом. Посмотрел на серп. — В крови… неужто убил…
— Крыса была. Ты, видать, пьяный на неё лёг. И получил.
Он выдохнул. Плечи опустились.
— Как камень с плеч. Раньше не водились в доме. Видать, Настя прикормила, зараза такая.
— Пойду я тогда.
— Подожди. А плата?
— За крысу?
— Я человек слова, Лука. Спас ты меня. Жди тут.
Он побежал за дом. Калитка скрипнула. Шаги протопали, зашуршали. Из курятника донёсся грохот, куры закудахтали. Третьяк выбрался обратно — в руках бутыль. Полная. Подбежал, протянул мне.
Стекло мутное, грязное. Всё в перьях и курином помёте. Пробка — тряпица, забита глубоко. Внутри плескалось тёмное.
— Вот… со свадьбы осталась. Думал с новой жинкой открыть, да тебе отдаю.
— Брага? — Я потрогал стекло. Липкое.
— Можем выпить вместе. — Он потянулся к бутыли.
Я убрал руку.
— Оставь себе. А лучше вылей. Пить тебе меньше надо. Посмотри на себя, алкаш. Баба ушла, потому что ты пьёшь как свинья.
— Не обижай. — Он прижал бутыль к груди. Глаза заблестели. — Ушла, потому что ревность! Ревность, понимаешь?
Глава 4. Фартук
Я шёл через лес. Солнце стояло высоко, ветер тянул с востока, сухой. Пахло пылью и нагретой хвоей. Небо белое от зноя, без облаков. Листва на берёзах обвисла, трава у тропы пожухла. Лето перевалило за середину.
Первый силок висел на старой ольхе. Пусто. Петля разболталась, прут выгнут — птица билась и ушла. Я снял бечёвку, смотал в кулак. Пошёл дальше.
Второй — у ручья, на заячьей тропе. Тоже пусто. Земля вокруг истоптана, человечьи следы. Босые, детские. Кто-то прошёл, спугнул дичь. Я выдернул колышек, сунул за пояс.
Ручей обмелел. Вода текла тонко, журчала по камням. Я присел, ополоснул лицо. Холодная, свежая. Покалывало кожу. Вытерся рукавом. Достал из мешка новую бечёвку, прут ивовый, свежий, гнулся хорошо. Выбрал место выше по течению — там, где ольха нависала над водой, а на глине — птичьи крестики. Примял траву, вбил колышек. Петлю насторожил, проверил пальцем — ходит туго. Отряхнул колени.
Дальше по лесу пчёлы вились над дуплом, жужжали низко. Дятел долбил сухостой — стук разносился в голове. Ветер качал верхушки сосен, стволы скрипели. Воздух сухой, горячий, с горчинкой смолы. Под сапогами хрустела хвоя.
Третий силок был цел, но пуст. Четвёртый — сорван, бечёвка болталась на ветру. Я снял и его.
Голову приподнял. Трава мягко стелилась под стопой. Шаг лёгкий, не отсюда.
— Улова сегодня нет? — голос звонкий, с таким оттенком, который ласкает виски.
Я встал, оглянулся через плечо. Мара стояла рядом, руки за спину. Белое платье развивалось в такт движениям узкой талии. Волосы висели прямо, белые, как её чистое лицо.
— Сегодня пусто. — Я опустился к силку.
— Ты любишь охотиться?
— Для еды.
— Глупый вопрос задала. — Она подошла ближе. Босые ноги облепил мох. — Ты не в обиде?
Я подхватил силок подмышку.
— Нет.
Мы смотрели друг на друга. Голову склонила набок, наклонилась чуть ко мне. Улыбка лёгкая. Под глазами синева, будто не спит вовсе.
— Как Зоря поживает?
— Хорошо.
— Не страдает ли?
Я пошёл по тропинке в гущу. Она за мной.
— С чего страдать ей?
— Из-за тебя, наверное. Ты же не знаешь, как это — страдать. Да?
— Наверное, нет. — Сухая ветка хрустнула под сапогом. — Почему думаешь, что ей плохо?
— Ну, знаешь ли. — Она встала спереди, развернулась ко мне лицом, шла задом наперёд. — Вот два дня молчит она. Сон приснился ей ужасный. О тебе.
— Какой?
— А ты у неё спроси. Я забочусь о ней. Когда сон тревожный и беду знаменует, людям тяжело держать в себе. Пусть расскажет — легче станет.
— Я спрошу.
Лес кончился. Впереди полегло поле — стерня жёлтая, сухая, колосья уже сняли. За полем — деревня. Крыши, дымки, частокол. Солнце клонилось к закату, красило небо в рыжее.
Мара осталась у крайнего дерева, в его тени. Ветви играли по её телу — свет, тень, свет, тень.
— Ты переживаешь за неё? — Я прищурился.
— За тебя. Она твоя сестра, хоть и не по крови, но дорога тебе сильнее, чем я. Спроси её. Пусть груз упадёт с её плеч.
— Спасибо, Мара.
Я пошёл через поле. Силки висели на плече — бечёвки, прутья, пустые петли. Ветер дул в спину, гнал по стерне сухие листья. У околицы встретил старуху с вязанкой хвороста. Собака у колодца подняла голову, проводила взглядом.
Дом стоял на отшибе. Из трубы дым. Зоря во дворе развешивала травы на верёвке — пучки мяты, душицы. Увидела меня, подняла руку.