Отец едва ощутимым пожатием руки остановил Андрея.
Перед ним был знакомый дом с белыми гардинами на окнах. Издали он не раз видел, как Лена заходила в этот дом. Отступать было поздно, и Андрей, волнуясь, вошел за отцом в темный коридор. Их встретили очень радушно. Лена, в белом с короткими рукавами платье, перехваченном в талии широким лаковым поясом, выскочила из другой комнаты, обомлела от неожиданности, виновато улыбнулась, прикоснулась к руке Андрея пугливой рукой и забегала по комнате, хозяйничая.
Гостей было немного, человек пять, держали они себя просто, сердечно, не тяготили Андрея излишним вниманием. Он забился в угол дивана, печально смотрел на всех, изредка чувствуя на себе быстрый тревожный и радостный взгляд девушки. Одно из окон в столовой было распахнуто, порывы ветра отдували гардину, и, когда закатный луч скользил по красным цветам в синей вазе на столе, Андрею казалось: на ней тревожно то вспыхивают, то затухают рубиновые лампочки.
Необъяснимое волнение все больше охватывало Андрея. Значит, Лена уезжает… Тоже навсегда. И потекут тоскливые дни без нее… Без этого успокаивающего ощущения, что совсем рядом, за несколькими поворотами улиц, живет любимая.
Гости стали просить Лену исполнить что-нибудь.
Она подсела к роялю, расправила платье, на мгновение задумалась, занеся руки над клавишами, и бурно, порывисто стала играть. Андрей подошел к роялю, облокотился о крышку.
Никогда, никогда больше не увидит он этих рук… Как жгли они его ладонь…
Чем дольше глядел Андрей, тем беспокойнее становился. Пальцы его нервно сжимались и разжимались, глубокие черные глаза лихорадочно следили за выразительным полетом ее рук. Весь напрягаясь, он силился по бегу пальцев вспомнить знакомые когда-то звуки. В ушах глухо звенело, будто о толстые провода бил степной порывистый ветер.
Лена кончила играть. Андрей стремительно выхватил лист из своего блокнота, написал: «Прошу вас — „Элегию“ Рахманинова…»
Девушка, и сама почему-то все более волнуясь, быстро взглянула на него, словно спрашивая: «Ваша любимая!» — и снова стала играть.
Это были те редкие, удивительные минуты вдохновения, когда растворяешься в звуках, когда они идут из самой глубины сердца, становятся частью тебя, озаряют все вокруг, и ликующая радость охватывает всего, и хочется сделать что-то большое, необыкновенное, и находишь в музыке то, что искал.
Звуки плыли, как утренний туман в горах, звенели падающими весной с крыш льдинками, замирали нежным шепотом расстающихся влюбленных… И верилось: есть на свете счастье и для тебя, оно придет, оно ждет тебя… Уходило страдание, и будто яркий свет приближался откуда-то издали. Вот он все ближе, ярче, до крика звонкий… И, как тогда у лимана, вдруг оглушительно раскололась тишина.
Андрей всем телом подался вперед. Лицо его просветлело. Исчезла жесткая складка у рта.
Он по складам, словно освобождаясь от огромной тяжести, сказал:
— Я… в-се… слы-шу…
И выбежал на улицу.
Четверть века
Дед Роман и Кундрюк
Большое село кажется безлюдным. Только где-то далеко часто попыхивает маслобойка да лениво прохаживаются по улице куры. Голубые стрекозы кружат над Доном. Ласточки, на лету обмыв концы крыльев в реке, взмывают ввысь. Подсолнухи, приподняв над берегом рыжие головы, глядят вслед проплывающему пароходу.
На краю села, во дворе покосившегося светло-синего флигеля, дед Роман мастерит колесо для тачки. Несмотря на жару, на нем ватные, измазанные дегтем штаны, а поверх серой рубашки жилет. Взмокшие седые усы обвисли и делают его похожим на моржа. На крыльцо вышла жена деда, жилистая женщина с загорелыми босыми ногами. Посмотрев с минуту на постукивающего долотом мужа, Ефросинья Степановна неодобрительно сказала: