И вот теперь он с сыном вынес стул и белую простыню, и белую кружку нашли, и белую тарелку и... тут увидели, что по траве, уже доросшей Мишуку до колен, к ним идут дедушка Миша и дядя Афон.
— В другой раз, а? — попросил Мишук, глядя на них. — Завтра. Можно, я школу прогуляю?
— Ого! Нет. Договоримся... Папа! Дядя Афон!
— А мы по дороге состыковались, — сказал дядя Афон.
— И Мишук здесь! — обрадовался дедушка. — Мама заходила с завода, спрашивала...
— Я сейчас. Поехал...
— А ты работай, Костя, — сказал отец, покосившись на его раскрытый этюдник и первый раз употребив про это «никчемное» занятие такое почетное слово — работай. — А мы к Афону пойдем.
— Опять на ногах и бегаешь! — заволновался Костя.
— Я не бегаю, я гуляю.
— Не рано ли?
— По правилам не проживешь. Айда, Афон! Не будем мешать.
— Да ну! — воскликнул Костя.
— У меня с тобой разговор есть... на потом...
— Да ну!
— Занукал, — усмехнулся Афон. — Он у тебя не очень разговорчивый.
— Такой родился! — ответил Костя.
— Выходит, переродиться нужно, — загадочно обронил отец.
— Как?
— А человек вообще дважды рождается... Один раз его папа с мамой делают, это, как известно, просто. А второй раз он делает сам себя, это вот посложней...
— Да-а, — поддержал дядя Афон, значительно задрав голову.
— Вы философами стали!
— А что нам? — усмехнулся дядя Афон. — Времени хоть отбавляй. Куда деваться? Философствуем от нечего делать! Мажь!
Костя зачерпнул из ведерка воду стеклянной банкой, в которой недавно ютились фаршированные кабачки, страсть Афона, и перевел глаза на лист бумаги с двумя обычными досками — без любви и тоски. А любовь и тоска просыпались всегда при взгляде на тот мост, в овраге, где солнце уже положило на речные заводи розовые пятна.
А старики ушли. О чем они там калякают? Не слышно...
Между тем, опускаясь на свою скамейку и крякая, Афон сокрушенно заметил:
— Вот так и прыгает, что ни день. Ты видел, как он прыгает? Умора! Прыгает, прыгает...
Михаил Авдеевич осторожно присел рядышком.
— Вольному воля.
— Сказал бы ты ему!
— Что?
— Слово. Попы учили: сын да убоится отца своего!
— Так то — попы, — засмеялся Михаил Авдеевич. — А мы неверующие...
— Тогда пусть прыгает, — огрызнулся Афон. — Понапрасну, учти. От этого ему много не прибудет.
— Не чувствует недостатка, видно...
— Нарожает детей — почувствует. У меня вот четверо было...
— Не жалуйся. Нам с тобой тоже не маленькую зарплату давали.
— Семья большая — любая зарплата маленькая.
— То не самое главное, Афон.
— А что?
— Оказывается, несчастным можно быть и с хорошей зарплатой, и в хорошей квартире.
— Я рабочий человек, — недружелюбно отозвался Афон. — Конкретный. Мое счастье руками потрогать можно, как и мою продукцию, остальное — болтовня. Зажрались они!
— Эпоха другая, — возразил Михаил Авдеевич не очень уверенно и еще больше разозлил Афона, и тот громко расхохотался, а потом сказал:
— Тебе по радио выступать! Эпоха! Ха-ха! А я, Миша, — повторяю — конкретный мужик. За наше с тобой время было у нас на заводе три разных директора, вот тебе и три разных эпохи! Шкурой чувствовалось, где какая. Нет?
И Афон победоносно оглядел друга, а Михаил Авдеевич упрямо твердил:
— Мы с тобой во многом нуждались, как в корке хлеба... А сейчас отпало это, и человеку не совестно жить, скажем, по призванию.
— А жизнь — что? — люто спросил Афон.
— Работа, — ответил Михаил Авдеевич.
— Работа! — крикнул Афон, подхватывая. — А если они работать не хотят? Вон твой Костя картинки мажет!
Михаил Авдеевич покусал усы.
— Помню, «бабушка» Сережа рассказывал мне, как художники работают. Сам еще живой, а рука уже сухая. От работы.
— От работы?
— Он рассказывал, а я...
— Что?
— Смеялся... Вроде тебя...
Афон отфыркался и спросил подозрительно:
— Ты это... чего? Хочешь сказать Коське, чтоб бросал нашу печку и валил в художники? Ну, ну...
— Сейчас уж поздно, наверно.
Ответ был таким тихим и мирным, что Афон сразу и не понял.