-- Это, я вам скажу, две богини, каждая в своем роде. Стоцкая -- очаровательна... Я готов в нее влюбиться... Есть в ней что-то привлекающее мою артистическую натуру. Ее глаза жгут, -- говорил немного охмелевший Евгений Алексеевич и, поймав на себе насмешливо-скептический взгляд Силина, неожиданно смутился и начал возражать:
-- Я восхищен, как художник. Что мне за дело до того, что у нее на душе и на сердце? У всех людей -- и у нас, господа, с вами! -- много пакости... Я вижу образ, этот образ дает мне известное художественное настроение, чувство удовлетворенности художественного вкуса -- вот и все... Конечно, с этим образом я связываю какой-нибудь мираж, но...
-- Ну-с, а с мадам Картошкиной -- тоже мираж?
-- Картошкина... Гм... Она красива, но безжизненна... Это -- кукла, закрывающая глазки и, когда дергаешь ее за шнурок, говорящая "папа" и "мама"...
-- Картинно!..
-- На нее хорошо смотреть издали, а как только она раскроет рот, -- становится досадно: иллюзия исчезает... Стоцкая, -- та полна неуловимой грации, поэзии...
-- Ну-с, а как ваш "Крючник"? -- перебил Силин.
-- Что вы привязались ко мне с "Крючником"? -- подите к черту! Некогда мне...
-- Жаль мне, Евгений Алексеевич, вашего дарования... Будете рисовать в анфас, в профиль и в ╬ мадам Картошкину и всех этих богинь -- и только...
-- А как поступили бы вы на моем месте?
-- Я? Я, вероятно, тоже рисовал бы богинь... Я говорю только -- жаль, а не морализирую... Для сего, друг мой, я устарел. Я только констатирую факт.
-- Поеду вот в Питер, -- там поживу для духа.
-- И там такие, как вы, т. е. таланты без имени, мажут и портреты, и голых богинь, лишь бы иметь что-нибудь для брюха. Посмотрим, что будет дальше... Ассимилируетесь.
Евгений Алексеевич вспыхнул.
-- Вы -- теоретик до мозга костей. Разве вы живете? -- горячо заговорил он, обращаясь к обоим собеседникам: -- Нет! Так жить, господа, нельзя. Это похоже на Робинзона на необитаемом острове. Надо стать ближе к обществу, надо сделаться членом этого общества, чтобы знать и чувствовать, что не в воздухе висишь, а стоишь на земле обеими ногами... А у нас... у вас -- какая-то каста: общество само по себе, вы -- сами по себе. Все ваши стремления из вашего кружка не выходят и остаются одними благопожеланиями...
-- Вы, Евгений Алексеевич, высказываете тоже одно благопожелание, -- прервал Силин.
-- Почему?
-- Связь с обществом, о которой вы говорите, возможна лишь на чисто реальных основаниях. Чем мы связаны с так называемым обществом?
-- Как, то есть, чем?..
-- Так! Ничем. Мы совершенно чужие люди для этого общества. Вы, Евгений Алексеевич, хоть мадам Картошкину можете рисовать; у вас есть реальная точка соприкосновения с этим обществом, а позвольте спросить, за что нам ухватиться? Мы не имеем собственности, чтобы сделаться гласными, чтобы чувствовать солидарность интересов со всеми этими Картошкиными, Тарасовыми... У нас нет ни поместий, ни домов, ни магазинов... У нас нет даже профессии, которая сделала бы нас нужными этому обществу. Наше орудие -- одни хорошие слова, возвышенные идеалы...
-- Э, идеи, господа, миром двигают!
-- Лично для нас -- увы! Это только холостые выстрелы... Правда, иногда и холостой выстрел производит впечатление, особливо на нервных барынь, Стоцких, Картошкиных et tutti quanti... но и те, оправившись, только смеются над своим испугом...
-- Ну и вы тоже говорите картинно, -- заметил Евгений Алексеевич.
-- Чем связать нам себя с обществом и с какими именно классами его? Нам, людям, находящимся под непрестанною опекою, живущим впроголодь...
-- Впроголодь?.. Вот вам и разрешение вопроса! -- перебил Евгений Алексеевич.
-- Теоретически вы -- правы: рыбак рыбака видит издалека. Но попробуйте перейти к действительности. Сделаться рабочим я не могу, потому что я нездоров, бессилен, привык к некоторому комфорту культурной жизни, а главное: меня пошлют к черту. Ну-с. Куда? Лично для меня, как и для очень многих из нас, песенка спета... Остается болтаться в воздухе неопределенно долгое время.
XI.
Театр был полон сверху донизу. Партер блестел лысинами, светлыми пуговицами и пестрел темными пятнами причудливых женских шляп: бенуар сверкал огоньками драгоценных вещей и шелковых тканей; бельэтаж пестрел всеми цветами радуги; галерея казалась кучей друг на друге сидящих людей; было душно, шумно и одушевленно. Веера мелькали около нарядных дам, бинокли стреляли из ложи в ложу... Внизу -- мягкий шорох шелка, легкий говор, легкий смех; вверху -- сердитая перебранка из-за мест, нетерпеливые хлопки, кашель...
Но вот капельмейстер показал публике свою лохматую голову, вылез, словно из-под земли, и уселся на свое место. Застучала дирижерская палочка, все стихло, и -- грянул гимн.