— А ко мне тут на той неделе журналисты забегали, — громко втолковывал маме посетитель — чересчур громко для такого банального сообщения. — Разыскали меня…
— Да? — ахнула мама.
— Ты не пугайся, Таня: я все понимаю. Если хочешь знать, я с ними даже слова не сказал: спустил с лестницы, вот и весь разговор. А теперь думаю, и так и подмывает меня: что, если бы я рассказал о свете? — куражился посетитель.
— Прекрати, Витя. — Властный голос мамы дрожал от волнения, и это было так необычно, что никакие силы не оторвали бы сейчас Лизу Плахову от дверного косяка. — Никому не нужен твой свет.
— Нет, а ты представь, какой бы получился эффект!
— Тебе-то что за польза, Витя? Зачем тебе это говорить?
— Незачем. И не скажу. Ты забыла о свете, и я забыл. Дай денег, добром прошу! Сама видишь, хожу, как нищий…
«Свет? — размышляла над необычностью услышанного Лиза ночью, ворочаясь с боку на бок. — Что ш ерунда, какой свет? И почему мама так боится упоминаний о каком-то свете? Может, это женское имя, «Света»? Нет, я же отчетливо слышала, в мужском роде, именно «свет»…»
Когда Лиза Плахова наконец заснула, ей приснился свет. Густой и зеленоватый, лучами, похожими на щупальца, он проникал в щель между дверью Лизиной спальни и косяком и тянулся к голой Лизиной ступне, а Лиза во сне все отодвигалась и отодвигалась и знала, что ей не увернуться.
14
В эти беспокойные сутки Володя Яковлев получил наглядное подтверждение того, что тяжкий труд оперативника не прекращается ни днем, ни ночью. Тотчас после того, как ему удалось заснуть, обещав себе наутро прояснить судьбу адвоката Берендеева, в квартире Яковлевых раздались пронзительные трели звонка. «Ошиблись номером», — подумал Володя, несясь к телефону, который звонил не умолкая. Но вдруг это его срочно призывают на службу, которая и опасна, и трудна?
— Да, слушаю, — сказал он в трубку тоном, на который только и способен разбуженный человек.
— Володя? Добрый вечер, с вами говорит Леонид.
«Какой Леонид?» — чуть было не спросил Яковлев, однако нарисовавшийся за этим хрипатым голосом облик седого дядечки в радужных очках сделал вопрос ненужным. Позвонивший уточнил:
— Лопатин, редактор «Келли», заместитель и друг Питера. Володя, я не все успел сказать днем — понимаете, работа! — но мне представляется, вечер — подходящее время для беседы…
То ли Лопатин слегка поддал в память о погибшем, то ли понятие «вечер» растягивалось у него до двух часов ночи.
— Незадолго до смерти Питер рассказывал мне об одном эпизоде из своего прошлого. Это было в тот год, когда он ездил по всей стране, собирая компромат на Валентина Корсунского. Как будто бы ничего важного в его рассказе нет, но без него, мне кажется, вы не поймете, что за человек был Питер и как он относился к России. А насколько я понимаю, для следователя важно представить особенности характера убитого?
Больная девочка
Дорога от Антонио до Москвы все тянулась и тянулась, давая основание вообразить, что в двадцати четырех дорожных часах уместилось вдвое большее, чем положено, количество минут. Обычно Питер любил ездить по России поездом, предпочитая железнодорожное сообщение авиации: мимо окна тянутся сменяющие друг друга пейзажи, соседи по вагону, вырванные из привычной среды обитания, склонны к общению. Порой за стаканом чая, облеченным в прихотливый подстаканник, уцелевший от советского быта, пассажир готов раскрыть случайному попутчику такие тайны, которые под угрозой расстрела не выдаст ни отцу с матерью, ни жене, ни священнику, ни психоаналитику… Стоп, Питер, ты напутал: психоаналитик как постоянная жилетка для слез — черта западного образа жизни, которая не проникла в Россию и, видимо, долго еще не проникнет. Зачем русскому профессиональное исследование души, если он имеет возможность поговорить по душам с приятелем, собутыльником или, как в поезде, совершенно чужим, но доброжелательным человеком? О, русские поезда! Здесь вам выдадут сырое дырявое белье с намертво въевшимися угольными частицами, здесь вас напоят жиденьким чаем, в который, ради показушного коричневого цвета, добавлена сода, здесь в холодное время года тянет сквозняками изо всех щелей, а летом парит густейшая духота из-за невозможности открыть хоть одно окно, но здесь свободно открываются сердца, а Питер, сохранивший в себе частицу писателя, ценил это превыше всех материальных благ.