А далеко внизу, во внутреннем дворе, всё так же тяжело и неумолимо бил кузнечный молот.
Ритмично. Надёжно.
Под этот металлический пульс я и заснул.
Глава 5
# Глава 5. Школа и железо
Каждое утро в оружейной я ронял меч.
Сначала — на двадцатом ударе, когда пальцы просто сводило удушливой судорогой, и дубовый комель со стуком валился на избитую глину.
Потом — на тридцатом.
А потом Каллиган, оценив мой прогресс, заставил меня удерживать стойку сразу после силовой серии — и я снова стал ронять его на десятом.
За две недели ежедневных истязаний тело заметно окрепло.
Оно не стало сильным или атлетичным — для этого требовались годы системного питания и нагрузок. Оно просто перестало непрерывно умирать от каждого бытового движения.
Теперь я мог сбежать по крутой винтовой лестнице донжона без вынужденных остановок. Мог пересечь весь замковый двор — от тяжёлых надвратных башен до глубокого колодца и обратно — по чавкающей грязи, не садясь от одышки на первый попавшийся мокрый камень. Мог удерживать тяжёлый дубовый меч на пару секунд дольше, чем в проклятый первый день, и уже не валился плашмя на колени сразу после третьей статической стойки.
Но после каждого занятия у Каллигана руки всё равно дрожали так мелко и неуправляемо, что Гертруде приходилось двигать деревянную миску к самому краю сундука, чтобы я не пролил горячую похлёбку себе на штаны.
Оружейная с жестокой наглядностью вбивала в меня простую истину: теоретическое знание не имеет ни малейшего веса в реальном мире, пока оно не переплавится в плотность мышечных волокон.
В то утро Гертруда принесла из сундука не привычные промасленные тренировочные обноски Дитриха.
На крышке разложили выходной серый шерстяной дублет из плотного сукна, тёмные штаны-шоссы, короткий дорожный плащ с застёжкой-фибулой и маленькую кожаную суму через плечо. Из раструба сумы выставлялись две полированные восковые таблички и длинный, подточенный стиль — костяная палочка для письма по застывшему воску.
Я разглядывал эту суму куда дольше, чем следовало.
Школа.
В моей прежней, московской жизни тридцатипятилетнего преподавателя это слово ассоциировалось с запахом мела, пыльными шторами, мокрыми курточками на горячих батареях, криками на переменах и дешёвыми шариковыми ручками, которые пятиклассники вечно забывали на партах.
Здесь, в пятнадцатом веке, слово «школа» пахло совсем иначе.
Оно пахло прогорклым воском, кислыми чернилами, дешёвым мылом, ледяным камнем церковных стен и размоченными в рассоле ивовыми розгами.
— Не опоздай, — произнесла Гертруда, бережно поправляя суконный воротник моего дублета.
Она разгладила складку на моём плече, на секунду замешкалась и тихо добавила:
— Отец Ансельм любит, когда мальчики отвечают тихо. Покорно. И никогда с ним не спорят.
Я посмотрел старухе прямо в глаза:
— Значит, самое мудрое — просто молчать?
— Лучше внимательно слушать, — поправила она меня с неожиданной суровостью. — Молчание, соколик мой, иногда выглядит куда большей дерзостью, чем дурное слово.
Это было глубокое наблюдение. Я внёс его в свою память.
У замковых ворот Гертруда остановилась. Дальше сопровождать меня было нельзя — дворянский сын шёл на занятия без мамки.
Штадт-Дерстен расположился под стенами цитадели, словно грязное, покрытое шрамами животное, проснувшееся от дыма кузниц и утренних колоколов.
Узкая улица круто сбегала вниз между хаотично расположенными деревянными и фахверковыми домами. Верхние этажи выступали над нижними настолько агрессивно, что лоскут серого январского неба между крышами казался узкой, колючей лентой. Чёрные дубовые балки каркасов почернели от многолетнего нагара и постоянных дождей. Мутная, грязная вода капала с соломенных и черепичных навесов прямо в глубокую колею.
Под носками моих сапог хлюпал подтаявший снег, обильно перемешанный со свежим конским навозом и кухонными отбросами.
Воздух здесь стоял плотный, тяжёлый, насыщенный густым запахом сырых дров, нечистот, варёной капусты, кислятиной дешёвого эля из распахнутых дверей кабака и отвратительной вонью сточной канавы, прорубленной ровно посередине улицы.
На углу переулка баба с красными, распухшими от холода руками продавала из плетёной корзины мелкую, земляную репу.
Двое дюжих подмастерьев-строителей тащили на плечах сырое дубовое бревно, сочно ругаясь матом на каждом скользком камне.
Босоногий мальчишка лет шести проскочил через грязевую кашу, судорожно прижимая к голым рёбрам краденую кукарекающую курицу.
На ступенях возле купеческой лавки стоял тощий, заросший человек в выцветшем плаще флагелланта. Он орал во всё горло о скором конце времён, о кровавой длани Господней и о том, что богачи в день Суда будут взвешены легче сухой золы.
Прохожие шествовали мимо, не поднимая голов. Никто его не слушал. Или делали вид, что привыкли к этим воплям.
Я шёл медленно, экономя силы.
Память умершего Марка вела меня по маршруту без ошибок: вниз по главной улице, мимо дымного кожевенного ряда, затем налево у чугунного гидранта-колодца, и далее к приходской церкви Святого Иакова.
А вот историк внутри меня разглядывал эту картину с почти болезненным, исследовательским жаром.
Вот она. Настоящая городская среда Средневековья.
Не стерильный музей.
Не костюмированная реконструкция.
Не красивая иллюстрация из академического фолианта.
А натуральная грязь, ледяной сквозняк, отвратительный мат, дым, навоз, шелудивая собака у мясной лавки, распухшие пальцы старухи на репе и маленький ребёнок, бегущий босиком по январской грязи.
Обычный человек во мне мечтал развернуться и бежать обратно под защиту высоких стен замка. Потому что этот город был не просто суров — он был смертельно опасен в каждой своей мелочи. Любая мелкая царапина на ноге могла обернуться заражением крови. Любой глоток местной воды — дизентерией. Любая вспышка лихорадки — зачисткой половины квартала.
Я миновал дымящуюся сточную канаву, чувствуя, как к горлу подступает знакомый ком тошноты.
В этот момент колокол церкви Святого Иакова ударил один раз. Глухо. Низко. Густо.
На короткую долю секунды этот одиночный звук показался мне сигналом вибрации смартфона на рабочем столе.