Это не был грифон Дерстенов. Это был совершенно иной символ: дубовый щит, пересечённый двумя скрещёнными мечами и веточкой можжевельника.
Герб дома Ротернов.
— Она носила его до самого дня свадьбы, — негромко проговорила Гертруда. — А потом сняла и спрятала. Говаривала так: «Жена должна открыто носить герб своего мужа. Но забывать кровь собственного дома она не имеет права».
Я провёл подушечкой большого пальца по холодному, отполированному серебру.
И моё тело отозвалось на это прикосновение мгновенно — опережая любые командные импульсы разума.
Тепло. Вспышка глубокого, невероятного уюта.
Словно крошечная детская ручонка судорожно цепляется за тонкие женские пальцы, а большой палец ребёнка наощупь гладит именно этот прохладный серебряный ободок.
Серебро.
Тёплая кожа.
Запах можжевелового дыма.
Тихий смех в ладонь.
Я едва не выронил кольцо на камни от этой мгновенной сенсорной перегрузки.
Гертруда мгновенно шагнула ближе:
— Марк?.. Что с тобой?
— Всё в порядке, — голос прозвучал удивительно ровно. Слишком ровно для человека, только что пережившего фантомное воскрешение чужой памяти.
Я судорожно сжал кольцо в кулаке.
Внутри меня не было никакого порядка.
Алексей Смирнов, историк из тридцатипятилетнего будущего, не мог знать этого кольца. У него не могло быть мышечной памяти на этот оттиск герба Ротернов.
Но тело мальчика помнило всё.
Настоящий Марк Дерстен не испарился без остатка при ударе о дубовый корень. Он не был полностью вытеснен моим приходом.
Он находился прямо здесь. В моих пальцах. В сухих жилах. В рецепторах кожи. В том, как судорожно и часто забилось сердце от запаха можжевельника, которого вообще не было во дворе.
Гертруда всматривалась в моё бледное лицо, и по её глазам я понял: она снова что-то почувствовала. Эту странную, пугающую двойственность.
Но расспрашивать не стала.
— Письмо не вздумай вскрывать здесь, — строго сказала она, поправляя фартук. — На этой сырости старый воск моментально скрошится. Да и вообще… не место тут для таких бумаг.
Она сделала шаг назад:
— Я пойду на кухню. Без меня эти девки окончательно сожгут праздничную кашу. Они всё способны сжечь, если им дать волю хотя бы на четверть часа.
Это была очевидная ложь. И одновременно — глубочайшая милость. Она просто оставляла меня одного с этим наследством.
Старуха ушла неторопливо, не оборачиваясь.
Я остался один у старого колодца.
В левой руке покоилось серебряное кольцо с гербом Ротернов. В правой — опечатанное письмо покойной графини.
Тёмная вода на дне колодца казалась абсолютно чёрной.
Я на секунду закрыл глаза и подумал о своей настоящей матери. О той, что осталась в далёкой Москве.
Она наверняка уже всё знала. Или всё ещё сидела на кухне с кружкой холодного чая, судорожно набирая мой номер, слушала длинные, мёртвые гудки в трубке, пугалась, злилась и снова нажимала вызов.
Мама… Я здесь. Я выжил.
Мысль прозвучала абсолютно бессмысленно в этом каменном XV веке. Никто не мог её услышать.
Я аккуратно убрал серебряное кольцо обратно в кожаный мешочек. Свиток спрятал под дублет — прямо к груди, где бьётся сердце.
Вскрывать письмо я буду позже. Один. В тишине. При свече.
Не здесь.
Сейчас я стоял у колодца в суровом замке на севере Империи, запертый в костях подростка, чья покойная мать оставила ему личную печать своего древнего рода.
Дом Ротернов.
Высшая знать восточных рубежей.
Богатый, гордый, независимый дом.
Если дед Марка или его дядья всё ещё живы — это перестаёт быть просто трогательной семейной историей. Это превращается в колоссальный политический ресурс.
Это не просто память о матери. Это второй династический вектор. Потенциальная дверь в большую политику Империи, если земли Дерстенов однажды станут для меня слишком тесными.
Я крепче сжал мешочек под суконной тканью дублета и медленно пошёл к винтовой лестнице.
Кузница во дворе всё так же молчала.
Но в этой глубокой тишине замок Дерстен впервые за весь этот месяц показался мне не просто смертоносной ловушкой.
Он показался мне местом, где кто-то очень долго и безоглядно верил, что я смогу вырасти.
Свеча в глиняном подсвечнике чадила, истекая желтоватым салом.
Я дождался, пока замковые коридоры окончательно вымрут, растворившись в предрассветном сквозняке. Лишь изредка с надвратной галереи долетал глухой стук окованного сапога стражника да потрескивание каминов в нижних залах.
Я уселся за узкий дубовый стол в своей каморке, аккуратно подложив под локоть свёрнутый плащ — плечо после тренировки с Каллиганом тянуло мелкой, въедливой болью.
На столе лежал кожаный мешочек.
Сначала я достал кольцо.
Серебро в свете дрожащего язычка пламени казалось матовым, почти серым. Я разглядывал мелкую чеканку герба Ротернов — дубовый щит, мечи, ветка можжевельника. Работа была не местная, горная или городская. В Дерстене кузнецы делали честные, тяжёлые вещи — топоры, подковы, шпоры, наконечники копий. Там не было изящества, только функционал. Кольцо же оттиснул мастер из тех земель, где ремесло давно превратилось в искусство, а золото и серебро текли по купеческим гильдиям словно речные воды.
Я осторожно надел его на мизинец правой руки. Кольцо было велико подростковым пальцам — оно свободно проскакивало до самого основания. Но носить его открыто я всё равно не собирался. Это было бы самоубийственной глупостью.
Конрад Дерстен не оценил бы появление герба покойной жены на руке младшего сына. Для старика это прозвучало бы как молчаливый вызов: «Я помню, чей я род, и это не только твой замок».
Я снял кольцо, продел через него прочный кожаный шнурок и завязал двойной узел. Надел на шею. Тяжёлый серебряный ободок мгновенно опустился на грудь, обжёгши кожу ледяным холодом, а затем быстро впитал тепло тела.
Затем я взял в руки письмо.
Тёмно-красный воск печати от времени стал хрупким, словно сухая глина. Он не промялся под пальцами, а тихо раскололся с сухим, едва слышным треском, когда я надрезал край острым костяным стилем.
Свиток развернулся со скрипом. Пергамент был плотным, выделанным из телячьей кожи — дорогой, привозной материал, на котором в графствах пишут лишь династические договоры да духовные завещания.