Выбрать главу

Тут же она заговорила о лекарствах, о почти решенном трудоустройстве мужа и о том, как скоро они отдадут деньги. Опасность делала ее болтливой.

Из вежливости Родин предложил отметить знакомство. Я устал. Перекличка во мраке действовала мне на нервы. Но меня ждал пустой дом…

Впрочем, если бы не молчание Родиных, ждавших, что я откажусь, молчание, густое, как темень в подъезде, я бы ушел…

…После второй рюмки водки мать Ирины, узнав, что я взялся помочь ее внуку, припомнила моих родителей: реанимируемые ею воспоминания угрожающе зашевелись и я переменил тему беседы. Алексей охмелел и занудил о грязных пеленках, тревожных ночах с больным сыном, о нелегкой доле таксиста, кормильца и заступника. Женщины потянулись с кухни, выучив россказни Родина, наизусть.

— Что маешься? — спросил он. От его ресницы к щеке высох извилистый путь слезы. Я опешил. Рогожин — Родин недобро покривил рот. — Она ведь тебе не нужна!

— С чего ты взял?

— Знаю. Вот скажи: жить с человеком без любви это как? Преступление?

— Допустим! — Я вздохнул: из полифонических романов русской классической литературы ко мне понеслось эхо застольных откровений.

— Вот! — Родин назидательно поднял палец. — Кто не любит, а терпит, рано или поздно продаст того, кого терпит!

— Ты о себе?

Мужик хмыкнул.

— Вижу! Думаешь, подлец Родин! Удрал, бросил! Вам жить мешаю! Так я звал! Не едет. Там в общаге пожить надо. С листа начать! А вот когда бы я все устроил… — он покрутил растопыренными пальцами невидимое яблоко. — Так что прикинь, с кем останешься! Если останешься! С другом или с пассажиром. И не ясно еще, кто на заклание пошел: они тут, среди взбесившихся мартышек, или я там! Нас–то Россия не очень любит! Любовь! — Он ухмыльнулся. — В голодные годы на Руси младшим детишкам в деревнях отвар из грибов давали, с травой сладкой, чтобы они в раю серебряные ветры слушали! Убивали слабых, что бы сильные выжили! Слышал? Вот это — любовь!

— Ты это к чему?

— Да так. Про Красную смерть слышал? Хотя б по книжкам. Уездная леди Макбет и все такое. В России беспомощных стариков родичи подушкой душили, чтобы другим сытнее. Так это про наше время то ж. Отец мне как–то спьяну сболтнул.

После войны был страшный голод. А дед мой по отцу из Прохоровки на Курской дуге без ноги и без руки вернулся. На трактор не сядешь. Пятеро детей. Двух братьев дедовых поубивало. У них тоже семьи. Из взрослых только дед да отец мой шестнадцати лет. Отец, пока взрослые воевали, из последних жил с матерью малышню тянул. Он жизнь уже по–своему понимал. А тут прадед мой занемог. Крепкий, говорят, мужик был. С Первой мировой Георгиевские кресты хранил. Да надорвался на работе.

Вот зовет он к себе сына и блеет тихонько: амбец мне, Леха. И вам через меня! Как все улягутся, приходи ко мне в чуланчик. На тебе подуху, и рассказывает про ее применение. Дед батю по матушке! Как смеешь, говорит, ты мне, орденоносцу, такое предлагать! Я в танке горел! А прадед ему: в моей жизни тошнее твоего танка было! Маета мне. А по христианской вере руки на себя накладывать нельзя. И если не сделаешь, как велю, в аду мне плавиться!

Дед отмахнулся, заковылял прочь. А старик ему вдогонку: деда Степана помнишь, сукин ты сын? В год великого перелома в голодуху лютую кончился он, чтобы твой годовалый щенок выжил! И так взглянул, что мороз по коже. Ничего не сказал фронтовик, ушел. А про себя думает: жрать–то нечего, пропадут. И таких — вся страна. Никто пропажи не заметит!

А наутро бегут к нему младшие, кричат, дедушка преставился! Похолодел фронтовик. Ковыляет к телу отца. У изголовья дедушки та самая подушечка! И папа мой, шестнадцати лет, с матерью в кладовочке прибирает покойника!

Дяди мои и тети, его, старшего брата, до сих пор, как родителя почитают. А он мне открылся, что дедушку задушил, когда узнал, что у нас с Ирой нелады. Внука пожалел.

Так, преступление ль то, бросить их, чтоб жить им дать? Со мной пропадут! А так, Иришка, хоть мужика себе найдет подобычлевей. И Серега… — Он пьяно всхлипнул и тут же отер глаза. — Вот и расшифруй генетический код поколений!

— Дерьмо ты и сыкун! — брезгливо и пьяно сказал я.

— Кой хрен разница, если мы на одной бабе женаты? — усмехнулся Родин. — Я че то не понял, че ты про своих родоков плел?

Я поежился. После возвращения из Москвы мы с отцом, помню, так же глушили водку. Злобно, молча, кто кого перепьет. В армии меня научили пить одеколон, и я держался. Отец вращал рюмку вокруг оси кончиками пальцев, и я ненавидел седую кустистую шерсть на его фалангах и косо надломанный ноготь мизинца с серой грязью в трещине. Я ненавидел в нем себя, уродца! Их с матерью двоюродную любовь, которая сломала мою жизнь! Пьяное «ненавижу» я мычал за мертвого ребенка, за Муравьевых!