Она пригубила коньяк и закурила соломинку сигареты с тем ощущением покоя, которое длится вечно в несколько мгновений между затяжками. Мы сидели одни посреди узкой комнаты с белеными стенами. Чернявый хозяин в брезентовом фартуке монотонно, словно распиливал железо — зик–зук, зик–зук, — надраивал медный кран. Я спрятал стылые пальцы Ирины в свои ладони.
— Я виноват перед тобой!
— Не говори ничего! — прошептала она. — Вот увидишь, мы будем вспоминать это кафе и эту страну! Это лучшее время нашей жизни! Там, дома, все будет иначе!
— Ты хочешь сказать: там не будет ничего!
Говорить не хотелось, и трудно было молчать.
— Как Сережа?
Ирина принялась рассказывать о выздоровлении мальчика, о муже…
— Пойдем к тебе! — перебил я. — Где ты остановилась?
— Нас в комнате четверо. И сегодня мы уезжаем.
— Поехали с нами завтра!
Она отрицательно повела головой:
— Дома будут волноваться.
Она вдруг замолчала. Схватила меня за большой палец руки и повела. Я едва успел бросить ассигнацию меж чашками хозяину в фартуке.
В комнатушке одноэтажной хибары Ира заглянула в большую кастрюлю на столе.
— Они съели наш сегодняшний ужин! — сказала она с легким изумлением. — Хозяйские дети. А я хотела тебя угостить. — Ира разделась и осталась в сером платье. Она была бледна и не улыбалась. Мы поцеловались долго, жадно, обшаривая друг друга, как слепые.
— Саша, я не могу здесь, — шептала она, — на кухне только умывальник.
— Ничего, это неважно…
Потом она одернула подол и стояла у окна, пока в кружке от кипятильника пузырилась тонкая струйка. Я взял ее за плечи и в это время увидел нас в мутном овальном зеркале сбоку. Мне пришла мысль, что счастья достойны те, кто не задумывается, как им распорядиться. Мы же боялись отпустить прошлое, как ускользавшую молодость. Но с теми, подумал я, кто был и, возможно, еще будет в нашей жизни, нас не свяжет даже прошлое!
— Надо возвращаться на рынок! — проговорила Ира, утирая слезы.
— Прости! — сказал я.
— За что? — Она тяжело вздохнула.
— За то, что не умею сделать тебя счастливой!
— Ты единственный, кто хотя бы сказал мне это.
16
Весной и летом мы с Дедом, паломники железнодорожных перегонов, совершили четырехмесячный вояж–командировку. Страна умирала. От Находки до Ужгорода, от Мурманска до Ташкента, как говорил поэт, «не знавшие ни чисел, ни имен», тащили все, что подвернется. На станции бывшего Мирного при луне громилы пастью огромных ножниц вскрывали консервные банки железных контейнеров и с муравьиным трудолюбием выковыривали из них тюки барахла. Под Ташкентом наши хмельные коллеги из вагона грузили в машину ворованный сахар и перекуривали с милицейскими…
Описания сухопутных странствий еще ждут своего Конецкого. Мы возили цитрусовые, обувь, битую птицу. Под Воронежем на именной станции зятя Чаушеску, Георгиу — Деж, — экие географические пересечения судеб! — три пьяных мента едва не задержали нас: сумрачная очередь за жилистой говядиной, которой мы торговали, вытянулась вдоль пути у нашей секции. Мы «катали салазки» в машинном отделении холодильника по специальным наращенным рельсам, — кто ездил, знает! — и таскали рижский ликер через лаз опломбированного вагона. Сливали тонны списанной солярки дельцам…
Словами Жванецкого это было время: «кто, на чем сидит…» Или — Чехова: «все чиновники читали Гоголя…»
Эшелоны русских беженцев из правоверного мира железнодорожные начальники загоняли в тупик, чтобы информация о вынужденной миграции по национальному признаку не попала в официальные новости. Люди неделями ждали отправки на товарных станциях. В стороне от вокзалов. Не скот — потерпят!
Весело взвизгнувший маневровый дизелек бодренько растолкал товарные вагоны, и перед нашими окнами через два пути открылись теплушки времен двух мировых войн: неотесанная поперечная балка у отодвинутой двери, умятая солома на полу. На керамзитовой насыпи играла детвора, словно стая воробьев купалась в пыли. Вдоль ржавого полотна парами и поодиночке степенно прогуливались взрослые — целая деревня на вечернем променаде. Мужчины сразу потянулись к нашей секции с ведрами за водой.