И он опять расхохотался, весело, счастливо, как давно уже не смеялся. Все-таки ему приятно было видеть Фаддея в таком положении.
Вечером в своей квартире на Rue de Grenelle, где они с Ниной останавливались в предыдущие двадцать лет и безвыездно жили в последние два, он прочел Фаддею комедию — с упоением, с каким читал когда-то Крылову. Крылов был один из немногих, кто знал, кому можно было.
Он от души хохотал, наслаждаясь более всего тем, что Франция вернула ему прежнюю веселость, а Фаддей окончательно сдулся.
— Фаддей, — сказал Грибоедов. — Я дам тебе совет, и, между прочим, совершенно бесплатно.
Он отвел его в курительную, где и дал помянутый совет.
— Это невозможно, — сказал Фаддей, — меня знает вся Россия.
— Так ты и будешь в России. Уверяю тебя, ни одна живая душа не заподозрит.
Фаддей призадумался. Действительно, Грибоедов после смерти выглядел гораздо лучше. Чем черт не шутит.
— Но как же все организовать? — спросил он беспомощно.
— Завещай похоронить себя в усадьбе, без посторонних. Напиши хороший некролог, ты сумеешь. И немедленно поезжай в Питер — сам увидишь, никто и не заподозрит. Все будут смотреть сквозь тебя. Между нами говоря, некоторые даже обрадуются.
— Уж это конечно, — прокряхтел Фаддей. Но к сведению он принял, ибо сейчас ему было самое время сменить личину.
Нет, славно, очень славно все получилось. Мировая душа диктовала Грибоедову там и так же исправно продолжала нашептывать здесь. Фаддей вернулся в Дерпт и последовал совету, а Грибоедов завещал издать пьесу в год своего столетия, но наследники затянули с переводом на французский и издали два года спустя. По-французски она тоже недурна, но, конечно, никакого сравнения, а гимн гасконских гвардейцев вообще пропущен.
Глава вторая
1
Когда беременность Корсакова нельзя уже было скрывать, Данзас, самый из них надежный и покрывающий все грехи, пошел к Чирикову. Отчего не к Куницыну? Это как раз понятно: Куницын был идеалист. С ним можно было поделиться сомнениями относительно религии, даже и относительно права и самой человеческой природы — каковые сомнения по мере развития являлись всё чаще; но никак не признаться, что в Лицее с самого его основания училась девочка и что у этой девочки из нумера пятого, так славно игравшей на гитаре, была любовь с нумером четырнадцатым, встречались же они в нумере девятом, где обитал прежде Гурьев, изгнанный за наклонности. Потом туда вселился тихий Гревениц, любивший историю и, как всякий сапожник без сапог, в истории не оставшийся; но у нумера девятого была уже сомнительная репутация, витал в нем дух любострастия, и именно там Пушкин с облегчением лишился невинности, которой ум его, кажется, никогда не знал, а душа никогда не теряла.
Нет, ну а что ж такого? Обычное дело. Надежда Дурова, выйдя в отставку, продолжала называться Александром Александровым и говорила о себе в мужском роде; Пушкина ее случай настолько заинтересовал, что он приобрел и издал записки. Весьма волновала его и судьба папессы Иоанны, столь же недостоверная, как отравление Моцарта, но поэт сам избирает предметы для своего вдохновения, не сообразуясь с плоскою истиною. Стойкий и, можно сказать, болезненный интерес к женщинам, переодевшимся в мужское — да что далеко ходить за примерами, если любимейшим его чтением была «Орлеанская девственница», — проистекал именно от того, что первая любовь его была девочка-лицеист, черты которой он тщетно потом искал во всех своих увлечениях, вплоть до калмычки в портках. Что шьешь? — порткам; кому? — себям.