Она делала отличные успехи. Кошанский хранил тайну и ничем не проявлял знакомства, а знал-то он один. Чистописание ей не давалось, почерк был крив и кос, и удивительно было, как эти тонкие пальцы, так бегающие и скользящие по гитарному грифу, не могут удержать пера. Но в физике и особенно в универсальном синтаксисе всех наук — математике равных ей не было, и она даже слегка сдерживала себя, чтобы не вызвать зависти. Музицирование — это уж само собой, и не зря Гайдн говаривал, что без знания математики в композиции делать нечего, а Бах и есть звучащая математика. А что голос у Николеньки долго не ломался, так что ж, это и к лучшему, для пения такой альт годился лучше всего. Татьяна сочиняла, пела с удовольствием и по первому требованию, сочиняла и на пушкинские безделки — но то были именно безделки. Все случилось 8 генваря пятнадцатого года, на переходных экзаменах. То было начало так называемого старшего курса. Пушкин написал эту вещь в ноябре, но никому не показывал. Он сам чувствовал, что это не безделка, что это, пожалуй, прыжок выше головы. Известно было, что прибудет Державин. Разумовский настоял, чтобы Пушкин при нем читал.
Право, чудеса — какие сложные обстоятельства должны сойтись, чтобы сошлись двое! Министр просвещения Алексей Кирилыч должен был продемонстрировать что-то этакое. Относительно Лицея в правительстве не было единства. Де Местр не имел прежнего влияния, программу Лицея осуждали, истинное его назначение было известно императору, которому, впрочем, было уже почти вовсе не до того, и Куницыну, все острей ощущавшему, что спасать выпускников, пожалуй, придется раньше, чем он рассчитывал. Лицей задумывался при начале благотворных перемен, а теперь уже вовсю пахло Священным Союзом, и надо было доказывать, что весь этот остров идейной вольности и умственной широты был учрежден на царскосельских озерах не просто так. Все чаще казалось, что русское просвещение над вечной струей вечно печально сидит, остался черепок, по которому, как по осколку античной амфоры, трудно судить, что это было.
Что могли они продемонстрировать? чем удивить? Понятно, в одиннадцатом году мог блеснуть либеральной речью Куницын, напоминая об естественных правах; в пятнадцатом уже ясно было, что естественное право есть одно — право силы. Можно бы выпустить Горчакова с речью о чудесах русской дипломатии — успехи были теперь всё больше внешнеполитические, мы нагибали мир, оставшийся без героя и доказавший свое без него благополучие. Хватит героев, спасибо; теперь нам нужен порядок. И тут Галич — которому Пушкин показал свое творение — намекнул Энгельгардту, а тот Разумовскому: только поэзия способна залить своим медом все трещины, она одна умеет воспеть с равным сладкозвучием, не скажу сладострастием, героя и победителя. С одной стороны — гордый галл, с другой — мощный славянин; они явили свои лучшие качества, славянин победил, потому что оборонял Отечество, но и галл был все-таки из лучших в Европе. Теперь ликуй, Москва, — но росс с улыбкой примиренья грядет с оливою златой; мир, мир, а не мщение несем мы Европе. И очень хорошо. Разумеется, Пушкин писал это не ради оливы златой; его волновало раскаянье, что в жертву не принес вам мщенья он и жизни, вотще лишь гневом дух пылал, — но и певец нужен, поскольку вливает вдохновенье в слух и дух ратника. Все это было оправдание своей роли певца, не обагряющего рук кровью, рожденного не для битв, а для молитв, но способного подвигнуть воина на великие дела. Галич решил, что это подойдет. Энгельгардт согласился: это то, что надо — холодный и циничный дух произвел наконец произведение хитрое, обоюдно удобное. Разумовский послушал и утвердил, особенно обрадовавшись тому, что упомянут Державин. Вы это выучите как следует, Пушкин, а то вы в двух местах сбиваетесь. Выпейте два яйца, чтоб в горле не сохло, и даже рому немного выпейте — я наслышан про ваши забавы с гогель-могелем, да, да, мы не упускаем из виду наш отважный педагогический опыт со всеми шалостями его питомцев. Учтите, что будете читать в присутствии ого-го! Высочайшем? — переспросил Пушкин. Нет, нет, скромнее. Будет упомянутый вами Державин. Пушкин побледнел и содрогнулся. Высочайшее присутствие было ничто в сравнении с Державиным. Он этого, конечно, не сказал, но Разумовский это понял и поморщился.