Выбрать главу

— Я не смогу при нем читать, — сказал Пушкин ломким, как сухой лист, голосом. Он побледнел бумажной бледностью, стал цвета своих бледно-голубых глаз.

— Рому, рому, — сказал Разумовский. — Я прослежу. Не увлекайтесь особенно, но два яйца, столовая ложка сахару и полстакана рому. Если выпьете больше, вам будет потом стыдно.

Стихов никто не слышал, кроме Галича, Энгельгардта и, разумеется, Разумовского. Эффект был силен, таких элегий Россия еще не слыхивала. Это прямо зазвучал голос из того будущего, для которого Бородинское поле, пожар Москвы и французский поход были далекою историей. Да все было историей — Жуковский, Батюшков, Лицей, все присутствующие. Он как бы на эти двадцать минут своего чтения отодвинул их в глубокое прошлое, сделав их единственным оправданием свою элегию. Все это было для того, чтобы он написал и прочитал. Все многие тысячи русских мужиков и французских мещан умерли на кровавых полях, чтобы сейчас с его голосом слились их бледные голоса. Всем представились лунные поля, над которыми несется шепот тысяч душ, вечно блуждающих над местом последней схватки: братцы, frérots, кто победил, не знаете? А с нашим царем, а с нашим l’empereur что слышно? Дали ли волю? Передайте Екатерине Павловне Багратион, чтобы все-таки вела себя прилично; я был ей, конечно, не пара, черен и двадцатью двумя годами старше, но герой и перед смертью жестоко страдал. J'étais le général Güden, gravement blessé, et aussi dans la jambe gauche; l'empereur était à mon lit et a promis de ne pas oublier la veuve, et m'a dit que j'étais un soldat courageux. Трудно сказать, для чего все это было, но теперь понятно, что вот для этого — лунный свет, травы шепчутся, легенды пишутся, мальчик читает, старик слушает. Но еще одним, самым непредсказуемым следствием всей этой геополитической катастрофы под названием «Наполеон» — и под названием «Россия», глядя объективно, — было то, что Таня Корсакова впервые поняла, кого она любит, кому она сейчас даст.

Тот вечер вообще оброс легендами: сообщается, что Пушкин ужасно застеснялся, убежал и спрятался в саду, его искали — Державин хотел его обнять, — но никак не могли найти. В каком саду? Людям представляется, видимо, что в царскосельском парке стояло вечное лето и вода так и текла сквозь урну, несмотря на двадцатиградусный мороз, который как раз в этот день и трещал. А кому пришла бы странная фантазия, даже и в приступе самой судорожной застенчивости, прятаться в парке при таком климате? Нет, он точно побежал, но к себе, и в коридоре подошла к нему Корсаков, взяла за руку и взглянула в глаза особенным образом.

Было бы неправдой сказать, что между ними ничего до этого не было, что стихи подействовали, так сказать, на ровном месте. Как перед явлением гения всегда происходит генеральная репетиция — иногда в присутствии Разумовского, иногда без, — так и любимая женщина присылает предшественницу, а иногда перед главным свиданием, на котором будущие многолетние любовники раз навсегда узнают друг друга, между ними случается первая встреча, как бы прикидочная. Корсаков играла на клавесине в длинной комнате, где обычно музицировали, но сейчас был тихий солнечный осенний час, время личных занятий, вот он и занималась. Она играла Бетховена, Патетическую сонату, третью часть, в которой, как мы знаем, веселье и напряжение первой части сменяются даже как бы просьбой. Это интонация, с которой говорит застенчивая, но прекрасно все про себя понимающая умная девушка, почти девочка, как бы улыбаясь, как бы слегка пожимая плечами. О нет, она говорит это не так, как иные, недолюбливающие себя, неуверенные, желающие скорей покончить с этим неизбежным этапом, неприятной условностью и перейти опять как можно скорее к разговорам. Mais non. Она говорила — и эта музыка говорит ровно то же самое в своем достойном, но ничуть не печальном до-миноре, в своем быстром allegro, немного задыхающемся, но не от волнения, а от радости. И она играла без спешки, без виртуозности, а с немного смущенной радостью: вот видишь, какая я. А сейчас я еще больше тебе покажу. Мы умные дети, мы понимаем, как много радости мы оба можем от этого получить. Сейчас нам будет очень хорошо, надо только переступить совсем небольшой барьер, как я сейчас переступаю штаны. Ну вот такое это занятие, немного забавное, глядя со стороны, но без этого никак невозможна окончательная близость, сращивание, и мы никогда уже не прервем того, что начнем сейчас. Другие люди могут прервать, а мы пара навеки, как рассвет и закат, Россия и Запад, день и ночь. И в этом предложении, как в этой третьей части, было одновременно и нечто умоляющее — не сломай только, ни в коем случае нельзя испортить, — и нечто щедро и радостно дающее: как протянуть руки, полные прохладной воды, и вылить эту прохладную воду на склонившуюся перед ней раскаленную голову. Собственную же голову она слегка склонила набок и смотрела на него большими карими глазами. Это был взгляд приглашающий и при этом навсегда впускающий, дающий и навсегда берущий. Я беру тебя целиком со всем, что в тебе есть. Но тогда она этого не понимала и так даже для себя не формулировала, а просто давала ему полный и ясный намек на то, что истинная ее природа совсем не та, за которую себя выдает. Я женщина, гораздо более интересное существо, чем ты, чем все вы здесь; но ты мужчина, мужчин здесь очень мало, может быть, трое или четверо. Друг с другом мы можем стать и всегда быть тем, чем задуманы. Подойди и возьми меня, не меня, это неверно, но то во мне, что никому больше не показывают.