И после паузы, вызванной покусыванием мочки, она прошептала ему:
— Эммаус.
Да, да, да! У него это тоже был любимый эпизод во всем Евангелии, эпизод, больше всего говорящий об искусстве, включая искусство любви. Они видели его, но не узнавали, и только когда он преломил с ними хлеб и раздал рыбу, узнали жест. И сразу стало не просто понятно, а непонятно, как раньше можно было не понимать. Узнаёшь, когда дают. И он блаженно, шепотом рассмеялся, и в его четырнадцатом они сразу повалились на узкую монашескую кровать и с внезапной деликатной легкостью, смехом и покусываниями раздевали друг друга уже лежа. В тот первый их раз она была сверху, почему-то это было очень естественно: в конце концов, решение принимала она, то решение, которое могло стоить ей всего, всего.
2
Нет ничего более возбуждающего, чем любовь двух умных подростков: они впервые открывают для себя удивительные возможности собственных тел, их возбуждает еще просто быть голыми, их опыт полон ошеломляющей новизны, справиться с которой им позволяет лишь остроумие и тот род особого взаимного уважения, который никому, кроме вундеркиндов, не присущ. Они граждане новой земли, посланники будущего, они Адам и Ева, они дают миру имена. Понимают это только те, кто сам таким был, как создатель ваниады. Для всех секс — бремя, для многих — напоминание о смерти, и только для них — удовольствие; ну, для тех еще, конечно, кто подсматривает, как вот мы с вами.
— Я страшно рада, что не родилась мужчиной, — говорила она, поглаживая. — Ведь ваша жажда всегда охотничья, всегда с насилием. Мне трудно было бы, знаешь, отделить зверское от человеческого.
— Но ведь тебе легко.
— Это случай совсем особенный. Я как бы один из вас, я не вижу тебя чужим. Но если бы я не росла в мужском окружении, мужчина казался бы мне таинственным, я страшно боялась бы. Если бы всех невест можно было хоть на год отдавать в Лицей…
Они засмеялись оба; они вообще многое теперь делали одновременно, вот и в уборную им захотелось синхронно. Но он пропустил ее, конечно.
— Очень интересно, как мы теперь будем, — спросила она.
— Мы будем при первой возможности, — сказал он уверенно.
— Сомневаюсь, но пусть так. А что же дальше? Ведь рано или поздно выйдет наружу.
— Вовсе не выйдет. Пусть знают двое.
— Что знают двое, то знает свинья, — иногда у нее прорывались мальчишеские интонации, она прекрасно их усвоила и уже привыкла.
— Здесь другой случай. Согласись, Лицей не простое место. Я правда до сих пор не понимаю, как ты решилась.
— Как шпион в чужом войске. Подумай сам, разве ты отказался бы пожить в женском монастыре?
— Несравнимая вещь. В женском монастыре я умер бы от желания.
— Ну не все монахини хороши.
— Ты не понимаешь. Там другой запах, он возбуждает независимо от того, хороши или нет.
— Да, я не могу сказать, что хочу вас всех.
— Но скажи, по крайней мере ты думала обо мне?
— О тебе больше, чем об остальных. Сначала мне нравился Горчаков, потом Иличевский.
— Горчакова я могу еще понять, — сказал он ревниво. — Но Иличевский — гладкое, пустое место…
— Не скажи. Он умен, и он хорошо пишет.
— Он пишет гладко, — зло настаивал Пушкин, — и он ненадежен ни в чем. Я терпеть не могу этой сладости.
Он только теперь заметил, что терпеть не может Иличевского. Пока она не сказала, что думала о нем, он относился к нему спокойно, но теперь ненавидел.
— Арап, — сказала она восхищенно. — Не зря кнут называется арапником! Скажи, ты мог бы меня ударить?
— Ты уж этого хочешь? — спросил он, мгновенно принимая насмешливый тон.
— Не хочу, а любопытно. Если бы приревновал — ударил бы?
— Козак любит балалайку и нагайку, — процитировал он песенку времен войны, известную ему от Давыдова. — Балалайку для компании, нагайку для жены.
— Я бы тебя не смогла, — протянула она. — Тебя надо беречь, вдруг удар придется по голове, а голова у нас золотая…
Она погладила его по голове, желание проснулось мгновенно, и беседа на некоторое время прервалась — уже чуть более долгое время, чем в первый раз; второй раз всегда лучше первого.
— Как все ужасно странно, — сказала она радостно.
3
В следующие полгода они прошли все положенные этапы супружества, ибо чувствовали, что жить вместе им не суждено, а потому надо все успеть сейчас, до неизбежной разлуки Бог знает на сколько. Вообще было интересно — Пушкин много раз потом замечал, что все его любовные истории отличались необязательностью: могло быть так, могло иначе, ничего, переживем. Ему никогда в жизни не случалось впасть в подлинное любовное отчаяние, томиться по женщине по-вертеровски, до самоубийства. Во-первых, самоубийство само по себе невыносимо дурной вкус: каким бы напрасным и случайным даром ни представлялась жизнь, а все-таки швырнуть этот подарок в лицо дарителю выходит несколько неблагодарно. Во-вторых… Вот вы говорите — к этим «вам всем» он во внутренних монологах часто внутренне обращался, — вы говорите, привыкши судить по себе, что он холоден, что он сам в центре собственного мира, что любое собственное сочинение дороже ему родни или друга… Но чем он виноват, если вся любовь и вся дружба пришлись на Лицей и все последующее было бледною тенью, не дотягивало и вполовину до той остроты? Не холоден он был, а ранен навеки. И ничего нет дурного в том, чтобы быть холодным ко всем впечатлениям, полученным после рая с его единственной подлинностью.