Ох и хорош был, чёрт! Поручик едва руку с клинком отдёрнуть успел. Сталь о дужку зазвенела, и Дыдыньский вдруг понял: будь у него карабела или венгерка — враз бы все пальцы потерял.
Сошлись снова посреди двора. Люди из их хоругвей теснились вокруг, кричали, кусали губы и теребили усы при неудачном ударе иль запоздалой защите. Дыдыньский вдруг почуял, что все глаза устремлены на его противника, что здесь, во дворе перед разорённой усадьбой, нет ни единой души ему дружественной; что даже его подчинённые душой за брацлавского стольника.
А после сполна ощутил силищу Барановского. Ротмистр бил его без передыху, наносил удары то от локтя, то от плеча, вместо защит бил встречь, а после каждого рубящего удара Дыдыньский мог ждать ответного выпада. Уже через несколько мгновений поручик взмок, чуял, как пот из-под колпака струится, а рука немеет от ударов противника. А ведь он был сыном первейшего рубаки во всей Червонной Руси!
Барановский бил скоро и страшно. Наносил удары, словно не ведая усталости. Дыдыньский попробовал дугой рубануть, затем из кварты, а под конец, отчаявшись, задыхаясь, ударил в грудь слева, будто бы нехотя, но уже в движении левую руку к правой приладил, чтобы выбить оружие из руки противника мощным ударом.
Барановский даже не шелохнулся. Просто отбил удар столь молниеносно, что Дыдыньский закачался, а его сабля рассекла пустой воздух. Барановский полоснул его по боку; Ян почуял холодную сталь меж рёбер, застонал от боли, споткнулся и рухнул на правое колено. Хотел вскочить, но тут же ощутил на своей шее остриё гусарской сабли противника.
— Колоть прикажешь? — спросил Барановский. — Али отпустишь с миром?
Дыдыньский застонал. Крепко ему досталось. Кровь текла из рассечённого бока, в глазах темнело. Кивнул и упёрся руками в землю, чтобы не рухнуть в изрытый копытами песок.
Барановский отвёл саблю. Повернулся и пошёл к своим, будто и не бился вовсе. Бидзиньский с почтовыми кинулись к своему поручику. Живо подняли с земли, подхватили под руки. Ян едва в себя пришёл.
— До следующего раза! — выдохнул он.
5. Польские дороги
— Что теперь, пан-брат? В лагерь воротаемся?
— В Варшаву. К девкам у Краковских ворот! — Дыдыньский приподнялся в седле. После удара Барановского его трясла лихоманка, он едва держался на коне. — Ты никак, ваша милость, умом тронулся? Аль оглох вовсе?! Завтра за Барановским идём!
— Это вы, сдаётся, рехнулись, ваша милость.
— Даю ему день. Один день всего, от вечера до сумерек. А после двинемся по следу его.
— Вы ж ранены, пан поручик.
— Пустое это.
— Барановский вас тремя ударами уложил, — проворчал Полицкий. — Ставлю свою саблю супротив драных постолов, что вы и трёх молитв в седле не высидите. В постели вам лежать, а не хоругвь водить.
Дыдыньский вскочил на ноги. В голове помутилось, но он схватился за саблю, выдернул из-за пояса булаву и... вынужден был опереться на Бидзиньского.
— Что ж это, бунт, пан товарищ?!
Полицкий сплюнул. И взор отвёл.
— На рассвете трубить побудку. А там — по коням!
6. Предательство
Его разбудили среди ночи, придушили, прижали к постели, набросили на голову попону, пропахшую конским потом. Без труда вырвали из рук саблю. Дыдыньский почувствовал, как выкручивают ему руки за спиной, как связывают их конопляной верёвкой. Он застонал от боли — отозвалась рана на боку. Тогда его поставили на ноги, грубо поволокли, а потом неожиданно сорвали с головы покрывало.
Они были на большой поляне, освещённой бледным лунным светом. Дыдыньский заморгал. Здесь собрались все товарищи из его хоругви. Они сидели на конях, выстроившись в круг. В полумраке он различал бледное лицо Полицкого с чёрными усами, простое, открытое лицо Бидзиньского, выбритые, отмеченные шрамами, следами от пороха, обветренные лица остальных панов-братьев. Челядь и почтовые толпились сзади, выглядывая из-за спин товарищей.
— Что это значит, ваши милости?! — грозно спросил Дыдыньский. — Кто созвал круг хоругви без приказа?
Полицкий подъехал к поручику так близко, что Ян почувствовал на лице горячее дыхание его коня.
— Панам-товарищам уже довольно приказов вашей милости.
— Если не хотят слушать меня, так послушают палача. Я не потерплю неподчинения, а бунтовщики закончат на виселице! Развяжите меня! Если сделаете это сейчас, забуду обо всём, когда вернёмся в лагерь!
Полицкий посмотрел ему прямо в глаза. И тогда Дыдыньский почувствовал холод. Только теперь он осознал, что здесь один, окружённый людьми, которых считал своими товарищами, и которые предали его так же легко, как пьяные запорожцы — неумелого атамана.