Выбрать главу

Дыдыньский молчал. Он был болен. Сломлен. Предан.

— Можете ехать со мной на аркане как пёс, пан Дыдыньский. Но если поклянётесь, что не сбежите, не стану вас связывать. Что скажете на это?

Поручик долго молчал. А потом кивнул и произнёс магическую фразу.

Nobile verbum.

8. Монастырь

Потом был ад. Барановский шёл на юг, к Буше, Ямполю и Яруге. Там, в пограничных городах Подолья, гнездились бродяги, казаки и отъявленные головорезы, а разбойники прятали добычу в крепостях, не желавших впускать польские гарнизоны. Ротмистр сжигал деревни, хутора, местечки огнём и мечом. Под Русавой разбил в степях крестьянский отряд, а пленных утопил в речушке — не хватало деревьев на виселицы. Жестоко отомстил жителям села Стены, не пустившим весной солдат гетмана Калиновского. Ротмистр со своими людьми, прикинувшись запорожской сотней, напал на ярмарку под городом, вырезал крестьян, мещан и казаков. А когда перепуганные молодцы заперли ворота, окружил стены жуткой оградой из посаженных на кол пленных.

Шли дальше — к Днестру, к Ямполю, разорённому дотла войском пана полковника Ланцкоронского в начале марта этого года. По пути Барановский жёг и рубил, вешал, убивал и насиловал. Иногда посылал под меч целые деревни, а порой довольствовался тем, что отрубал руки крестьянам, заподозренным в сочувствии казакам. Достаточно было найти в деревне одно ружьё или перстень с гербом из шляхетской усадьбы — и через полминуты крестьяне уже плясали на верёвках, хрипели на кольях, а огонь пожирал соломенные крыши хат.

Дыдыньский метался в полубреду от ран, его трясло от озноба и жара, он был на грани смерти от истощения. Но Барановский не давал ему умереть. Велел лить поручику в горло водку, приводил в чувство на привалах. И рассказывал.

Вспоминал панов-братьев, погубленных бунтом. Стольник знал их всех — знал, в какой деревне чернь сожгла усадьбу вместе со шляхетской семьёй, где казаки пилами разрезали пополам матерей с младенцами, в каком повете разорили деревню мазовецких поселенцев. Вспоминал, как убивали шляхту, вспарывали беременным женщинам животы, вынимали детей и жарили на вертелах, а иногда вместо них вкладывали в живот шляхтянок дикого кота. Помнил, как крестьяне обматывали себе шеи дымящимися внутренностями, душили детей, убивали священников. Знал предательские местечки, где прежде укрывалась шляхта, и где мещане, сговорившись с казаками, впустили чернь в город, отдали своих господ на смерть, резню и позор. И не прощал.

Никогда.

Никому.

Вскоре Дыдыньский очерствел душой, свыкся с убийствами, насилием, жестокостью. Его уже не ужасало, как сажают на кол, выкручивают глаза свёрлами, вешают крестьянских детей, сжигают резунов в церквях, устраивают бойню в казацких хуторах и паланках[8]. И наконец, когда на Подолье уже не осталось никого, над кем можно было учинить расправу, Барановский двинулся на восток, вдоль Днестра, по старому тракту на Рашков, минуя древние могилы и курганы, через степи, овраги, скалы и кручи.

На второй день похода на одной из гор на русском берегу Днестра они наткнулись на старый монастырь. Стоял погожий осенний полдень, и багровое солнце клонилось к гряде крутых холмов над берегами реки, когда они остановились в близлежащем лесу. Монастырь был небольшой. Деревянный забор, укреплённый засеками и частоколом, окружал четырёхугольник построек — монастырский дом и выступающие из-за его крыши обомшелые купола церкви, увенчанные тремя православными крестами.

— Чернецы и попы, — процедил Барановский. — Зачинщики бунта, закадычные друзья резунов. Уж верно будут нынче тропари распевать да о пощаде молить.

— Смилуйся над ними, — промолвил Дыдыньский. — Ведь это простые богомольцы.

— Такие же смиренные иноки, как из меня иезуит, — холодно усмехнулся Барановский. — Когда моим детям холопы головы косами снесли, в церковь приволокли, перед царскими вратами выставили, попы те головы кропили да ликовали, что ляшского отродья на Украине не останется.

— Да разве это были они?

Барановский на миг замолчал.

— Я никогда не был лихим господином, — мрачно промолвил он. — Ведомо тебе, ваша милость, отчего моя семья под нож пошла? Оттого, что я мнил, будто подданные никогда супротив нас меч не поднимут. Ведь я им день барщины скостил, церковь у жида из аренды вызволил, подати прощал, хворых от работы увольнял. А в благодарность они явились ко мне с косами да топорами, с попом во главе. «Мы ляхов резать хотим», — вопили. Вот я тебя и спрашиваю, пан Дыдыньский, за что? За что они так поступили? В чём моя вина, что Господь Бог даровал мне шляхетство, землю и привилегии, что я от Иафета происхожу, а они от Хама и к вечной работе предназначены?