И глаза у него — синие-синие. Они видят цель, и Усекновитель идёт к этой цели, безразличный ко всему людскому.
Безразличный… ко мне.
Что ты придумала, глупая? Что твоя болтовня что-то значит для лунного господина, чьи знаки открывают двери колдовских домов? Что ты сама — что-то для него значишь, значишь достаточно, чтобы вспомнить о тебе, только проснувшись?
Он спал — столько лет! И мир вокруг — я знаю — покажется ему теперь поразительным. О чём говорить, если его восхитил унитаз, и мне пришлось запереться в кабинке, сливать воду четыре раза подряд и залезть наверх, чтобы Дезире заглянул под крышку бачка? Даже если его не займут сразу все его немыслимо важные лунные дела, он найдёт в городе много такого, что приведёт его в восторг.
Трамваи. Гремящие, смешные округлые трамваи, которые ползают по склонам туда-сюда. Башня недостроенного фуникулёра. Теплоходики, шастающие по реке. Кран в порту! Крошечные пирожные в кондитерской на набережной! Целый планетарий! Сколько приключений вокруг, а я…
Зачем я его ждала?
Надо было уезжать, уезжать отсюда сразу. И завести себе какую-нибудь тихую, ничего не значащую пустую жизнь, в которой никогда больше не будет…
Не знаю, как далеко я зашла бы в этом нытье. Потому что дверь грохнула так, что в шкафу зазвенели вешалки, и мы уставились друг на друга, не мигая.
Он изменился, — заметила какая-то отдельная, отстранённая часть меня.
Он был похож на статую и не похож, как человек не похож на набросок своего портрета. В мраморном рыцаре всё было очень правильное, очень идеальное, совершенно симметричное и оттого ненастоящее: не личность, а шарж.
У живого Дезире подбородок всё такой же широкий, чёткий, будто топором вырубленный. И брови грозные. Но глаза не противоестественно синие, а голубые, хоть и всё ещё без белка; и нос — мягче…
Он всё ещё белокожий, но всё-таки не мраморный. Коротко стриженные волосы выглядели почти золотистыми, тени на лице — желтоватыми, тёплыми. А ещё он неожиданно почти такой же огромный, как и статуя, хоть и всё-таки без крыльев: сразу занял собой будто бы всю комнату, и дверь казалась на его фоне какой-то неубедительной и хлипкой.
Корявый, какой-то обожжённый свитер был ему мал. Ткань не особенно скрывала широкие плечи и мышцы, и чему-то очень глупому во мне сразу захотелось ткнуть в них пальцем. А ноги у Дезире были босые, грязные носки он комкал в руке, и вместо штанов — какое-то мятое короткое недоразумение, кандидат в половые тряпки.
Руки. Мощные, квадратные, грубые на вид ладони. А на лице мягкое, неуверенное выражение…
— Олта? Олта, почему ты плачешь?
Я всхлипнула и стукнула кулачками ему в грудь.
Бесчувственный ты чурбан! Каменная твоя башка!.. Да ведь ты же сам… да ведь ты…
Я уткнулась носом ему в грудь и почувствовала, как ложатся мне на спину тёплые ладони, и как вдруг расслабляются, почти падают вниз мои плечи.
Я была как будто не рядом с ним, а внутри: Дезире укрывал меня так, словно всё-таки был крылатым, и я стояла в коконе тёплого, мягкого, скрытая от всего мира вокруг. Свитер пах горелым и каким-то бесконечно чужим выветрившимся одеколоном, а под ним был запах озона, и ковыля, и немножко пота, и что-то терпкое и мужское, и что-то родное, осеннее и мягкое, и запах волшебства, и запах будущего, и…
И солёное что-то. Но это не он, это я — слёзы так и катились из глаз сплошным потоком.
Я снова всхлипнула, потёрлась носом о ткань, пытаясь не расчихаться и научиться при этом дышать. Опухло лицо, заложило нос, во рту невкусно, а я ревела, как дурочка, выплёскивая из себя густую, въевшуюся волшебства внутренности тоску, и зябкий безвыходный страх, и сводившую меня с ума тревогу, и тошнотворные образы бесконечных саркофагов, и нелепую надежду, и тепло, и нежность, и невозможно острое чувство отстутствия: когда в твоей жизни было что-то, а потом — не стало, и на его месте — только гулкая, сосущая пустота.
А теперь вдруг — есть. Плотный, яркий клубок в едва зажившей ране, где из тела выдрали с мясом кусок. И теперь вдруг так хорошо, что ужасно, нестерпимо больно.
С меня будто рухнул такой груз, что казалось — можно отступить на шаг и взлететь.
— Ну ты чего раскисла, — растерянно говорил Дезире, зарываясь носом мне в макушку. Одна его рука ходила по спине, вверх и вниз, вверх и вниз, а вторая стянула с косы шнурок и разбирала волосы. — Ты чего…
Я обняла его, обхватила обеими руками. Вцепилась до боли в мышцах в твёрдую спину. Вжалась в него, будто боялась: отпущу — исчезнет.
— Олтушка…
Он перебирал мои волосы. Тяжёлые пряди скользили по спине, путались с искрами лунных украшений и расходились в стороны, электризуясь. И это было почему-то ужасно, ужасно приятно — то, как чужие пальцы поднимаются по косе всё выше и выше, пока не ложатся на затылок.
Между нами звенела золотая нить, такая ощутимая, будто была реальной. И я потянулась за ней вслед, встала на цыпочки, позволяя тёплой твёрдой ладони придержать меня за талию, запрокинула голову…
Я успела зажмуриться за мгновение до того, как он меня поцеловал.
lix.
Первое прикосновение было совсем лёгким, осторожным, бережным. Я была вдруг рядом с ним совсем хрупкой, очень нежной, и он будто боялся поранить меня или обидеть чем-то.
Но поцелуй совсем не был обидным. Дезире пах грозовой свежестью, магией и переплетёнными в клубок чувствами, одно другого страннее.
Я отвечала ему — и ощущала себя его отражением, пойманной в тёмной траве тенью. Он целовал ласково и сухо, и я была для него спокойной и тёплой. Он прижался теснее, и я раскрылась, коснулась языком губ, то ли выдохнула, то ли простонала что-то в ответ.
Какая дикость, — вяло шевельнулось внутри. — Надо же было такое придумать!..
Тело не желало придумывать. Тело жило своей жизнью, и эта жизнь была хороша. Что-то сладкое, томительно-жаркое прокатилось вдоль хребта, затуманило голову, по коленкам пробежала дрожь. Чужие пальцы зарылись в мои волосы, вызвав мурашки и волну слабости, а когда вынырнули — меня кольнуло острым разочарованием.
Дезире оторвался от моих губ, а я тянулась к нему, как подсолнух поворачивается за солнцем. Куда ты, почему? Разве не можем мы и дальше смотреть друг на друга и друг в друге отражаться?
— Олтушка…
Он приобнял меня за плечи, хрипло дыша, ткнулся носом в макушку. Я вывернулась, посмотрела на него удивлённо и выжидающе. Не нравлюсь больше? Так тогда и скажи!
Вместо этого он напрягся как-то весь, сгорбился надо мной, коснулся губами уголка глаза, щеки, носа. Я не сразу поняла: он сцеловывал слёзы. Я успела забыть о них и о гулком, душащем рыдании, успела отвлечься и потеряться.
Золотая связь между нами перестала, наконец, болеть. Это была будто не нить, а резинка, и всё это время её тянуло, и вот теперь — расслабило, когда мы подошли друг к другу достаточно близко.
Он ведь сам тоже терялся, терялся надолго. Блуждал в своём бесконечном свете, пустом и странном. И теперь пришёл, и я…
Я, осмелев, улыбнулась и поцеловала его сама.
Он шумно выдохнул, зарылся снова в волосы, и мы утонули друг в друге. Не знаю, как он, а я ощущала каждой крошечной мышцей, как расслабляется тело. На место чего-то бодрого, напряжённого, готового подхватиться и бежать, приходило совсем иное: податливое, плавкое, тёмное.
Что здесь выдумывать? Зачем вообще думать — если вот он здесь, я чувствую его всей кожей, его ладонь прожигает платье на пояснице и такая надёжная, что можно так и тянуться вверх и не бояться упасть. Что ещё нужно — если он рядом, и можно просто… отпустить.
Меня будто расщепило на двух отдельных, совершенно разных Олт.
Одна — вот бесстыдница! — запрокинула голову, выгнулась, подставляя поцелуям шею, вцепилась пальцами в крепкие плечи и дышала тяжело. Вот она же заползла ладонью под свитер, с нажимом прошла по мышцам, вырвав из Дезире судорожный вдох, зарылась в светлый ёжик волос.
Эта Олта упивалась своей женской властью и тем, что вот этот мужчина, живой, настоящий и мой, теряет голову. Она знала, чего он хочет, и хотела того же самого. Она красива? О да, от неё не оторвать глаз! И этот изгиб бёдер, и лукавый взгляд, и требовательно выгнутая спина, и богатство длинных тёмных волос, в которых так красиво блестят лунные знаки…