Объяснений не требовалось. Оба они знали, что к Кронштадту тянутся сочувствующие белые руки, что большевикам предстоит трудный, кровопролитный штурм вооруженной до зубов крепости, дабы навеки похоронить надежды всех старых хозяев России:
Таков первый эпиграф. Второй принадлежит перу талантливого советского поэта, в какой-то момент испугавшегося нэпа, этой, как многим тогда казалось, безбрежно разлившейся буржуазной стихии, угрожающей захлестнуть, затопить революцию и социализм.
Так писал Николай Асеев в поэме «Лирическое отступление».
Третий эпиграф предельно далек от лирики… (Показывает на светящийся транспарант, где появляются одна за другой газетные строчки):
«Наш лозунг: долой крикунов! Долой бессознательных пособников белогвардейщины, повторяющих ошибки несчастных кронштадтцев весны 1921 года! К деловой практической работе, умеющей понять своеобразие текущего момента и его задачи! Не фразы, а дело нам нужно».
Так писал Ленин в «Правде» в августе 1921 года.
В спектакле нет персонажа, имя которого Ленин, нет вообще ни одного исторического лица. Вместе с тем мысли Ленина, мысли о Ленине неизбежно проходят сквозь душу каждого человека, жизнь которого мы пытаемся показать. В том числе и врагов… Ведь и у врагов есть внутренний мир, который мы условно называем душой, — иначе как бы нам иногда удавалось наших бывших врагов сделать в дальнейшем своими друзьями? Редко, но так бывало. Правда, случалось и наоборот…
З а т е м н е н и е.
Ночь. Под лучами шарящих там и тут прожекторов — синий мартовский лед. Позади отсвечивает полынья или проступившая сквозь наст наледь. Впереди, как верстовой столб, стоит торос, вздыбленный еще в ледостав осенними штормами. Он припорошен снегом, но местами обтаял, — прожектор пронизывает насквозь эти ледяные окошки. Слева от тороса Кронштадт, где время от времени взвиваются сигнальные ракеты; справа финский берег, скорее угадываемый, чем видимый: едва мерцают редкие желтые огоньки. В стороне крепости слышится беспорядочная стрельба, — значит, там где-то еще воюют.
Мимо тороса, по рыхлому, проваливающемуся насту, низко пригибаясь (может, это стреляют им вслед), шарахаясь от прожекторного луча, бегут в направлении финского берега трое матросов. Один в бушлате, двое в шинелях, подоткнутых полами под ремень. Перед тем как исчезнуть, слиться с темнотой, все трое, как по команде, оглянулись на крепость, и лица их, искаженные страхом, растерянностью, пригвоздил луч. И вот уж их нет — рванулись во тьму. Также со стороны Кронштадта, приближаясь к торосу, матрос А л е к с е й К о з у л и н везет по бугристому льду груженые салазки. Ему тяжело, запыхался, бушлат распахнут. Остановился у тороса отдышаться, сбил бескозырку, вытирает пот. На санках тело, не то в простыне, не то в длинной белой рубахе; живой или мертвый — не понять. Нагнали Козулина, поравнялись с ним еще двое; эти двое с винтовками и с заплечными мешками. Один, Г р и ш а, выглядит совсем юнцом, он тоскливо молчит, на лице выражение покорности: прикажут стрелять, бежать вперед, назад, стоять, падать — на все готов. Другой, А н а т о л и й, наоборот, полон желания утверждать себя, кричать, спорить, действовать.
А н а т о л и й (кричит). Леш, да брось ты своего недобитка! Давай пристрелю!
А л е к с е й (хмуро). Нельзя. Заложник. (Показывает на финский берег.) Там пригодится.
А н а т о л и й (захохотал, хотя ему, как всем, не до смеха). Чудило! У чухонцев порядок: шлепнут большевичка́ — и все. В восемнадцатом знаешь сколько их постреляли? Леха, да он у тебя уже сдох… Глядишь, саван и пригодился!
А л е к с е й (беспокойно ощупывает обмотанную бинтом голову раненого: ладони липнут, повязка промокла). Живой. Кровь течет.
А н а т о л и й (еще хохотнул). Нет, видал идиота? Гришка, пошли!..