Пожалуй, он потерял бы и реализм, ибо кто может сегодня сказать, что ему абсолютно ясно, как будут люди жить через два, три века, чем они еще овладеют, что будут знать, и самое главное — какой тогда будет их духовная и душевная сфера. Тот, кто сегодня железно сконструирует модель (любимое словечко кибернетиков и журналистов!) будущего общества и будущего человека, представляется мне вульгарным очковтирателем — в произведениях такого фантаста не будет ни поэзии, ни правды.
Геннадий Гор в своем новом романе почти не показывает нам далекого будущего общества, основное действие протекает в Ленинграде, и сдвиги происходят чаще в сторону прошлого. (Кстати, прекрасно написан эпизод с шаманом, который вырезает из полена идола, а затем решает сжечь его за беспомощность: почему не заступился, не покарал врагов!). Говоря о размытости, я имел в виду скорее мягкость изображения, благодаря которой читатель в иные моменты видит героев, события, обстановку как бы в дымке, выведенными из фокуса. В романе есть очень значительный и впечатляющий эпизод: земной герой попал в санаторий, находящийся на другой, неизвестной планете, человечество которой в результате термоядерной катастрофы стало бездетным; люди могут продлить с в о ю жизнь, вернее, восстановить подобия самих себя, но потомства у них уже никогда не будет. Будь этот эпизод написан в резкой манере, он, наверное, выглядел бы излишне тематическим, публицистичным, а сейчас он лиричен и пронзительно грустен.
Но Гор не чурается гротескной резкости, когда это ему нужно. Так один эпизод происходит все же в будущем времени, в XXI веке, там очень смешно разговаривают местные специалисты, все как один с чеховскими бородками и в пенсне — социолог, техник, главный контролер…
После Офелии вторая главная удача в романе — художник М., всю жизнь малевавший эффектные, но банальные, по существу ремесленные пейзажи. Лишь перед смертью отдался он до конца своему призванию и таланту, и в результате явились на свет два-три настоящих шедевра. В изображении этого характера и этой судьбы Гору удалось соединить густой реализм, юмор, сатиру с лирическим и философским накалом — отсюда высокая человечность финала этой, казалось бы, столь заурядной и даже во многом пошловатой жизни. Уже позднее, через десятки страниц, я себя недоуменно спросил: как могло случиться, что одухотворенная, всепонимающая Офелия не почувствовала, не оценила гениальный порыв своего мужа, этого василеостровского Тициана? И сам же себе ответил: очевидно, художник М. настолько сочная, земная натура, что Офелия за время брака невольно погрязла в прозе его жизни!
Впрочем, такова парадоксальная двойственность природы Офелии. Забегая вперед, скажу, что одно из самых сильных мест романа — это гимн слову, который слагает Офелия. Это большой и словно бы самый бездейственный кусок текста, — тем не менее, он производит гигантское впечатление, и это уже прямое воздействие откровенной поэзии. Да, Поэзии, хотя была очень близка опасность, что «сопряжение далековатых» фактов и образов, из которых соткана ткань этого десятка страниц, могло стать риторикой, превратиться в манерный перечень, с изысканным литературным кокетством записанный инвентарь бытия — бытия сегодняшнего, вчерашнего, завтрашнего, от сотворения мира, со всем, что сюда может войти: наука, искусство, труд, природа, фантазия, имена и свершения гениев и пр., и пр. Опасность была близка, но Гор ее преодолел: эти страницы романа читаются с волнением.
В заключение скажу, что Гор этим романом завоевал новую высоту в том мире, в котором он последние годы работает».
Мне особенно приятно было это сказать, потому что как раз в последние десятилетия мы с Геннадием сравнительно редко встречались. Не оттого, что охладели друг к другу, — нет, просто, как это часто бывает в пожилом возрасте, не хватало времени для общения… Но, даря нам с женой свою книжку о Константине Панкове, Гор написал:
«Дорогим Лёне и Тане, самым старинным и самым любимым моим друзьям».
Когда-то у нас с Гором был один общий старинный друг — Люся, Евгений Глейбер. Глейбер жил рядом со мной, в соседнем доме № 47 по 4-й линии Васильевского острова, нигде не учился (в смысле высшей школы), но был начитан и образован, писал утонченные стихи и поэмы, которые нигде не печатал, и был для нас бесценным советчиком. Правда, его не удовлетворял мой переход от орнаментальной к суховатой прозе, и он настоятельно советовал учиться не у Стендаля и Мериме, а у Диккенса. Увы, мой любимый Диккенс был для меня как учитель недоступен…