Выбрать главу

Через год, 6 февраля 1982 года, на вечере памяти Геннадия Гора, я получил большую тетрадь стихов, написанных им в 1942 году, после блокадной ленинградской зимы, уже в деревне Черной. Ни до, ни после 1942 года он стихов не писал и никогда никому не говорил о написанных, а тогда вдруг прорвало… Разве это тоже не краска для его характера? Все, буквально все было у него не так, как у других литераторов. Начав как левак, как отвлеченный от окружавшей его жизни литературный экспериментатор (конец двадцатых, начало тридцатых годов), он вдруг стал автобиографичен (Байкал, Сибирь); домосед, «кабинетчик», он успел поездить по дальним окраинам (Дальний Восток, Сахалин, Алтай). Добившись успеха в типичной беллетристике («Ошибка профессора Орочева», «Университетская набережная»), он круто свернул к научной и философской фантастике. Даже музыка, которой, казалось, он раньше не интересовался, не бывал в Филармонии, в конце жизни обрела его интерес: покупал и слушал пластинки с симфонической музыкой… Очень жалею, что мы не встретились и не поговорили о музыке, которая так много для меня всегда значила.

На вечер памяти Геннадия Гора я на всякий случай взял с собой именно тот рассказ, что нашел за день до его смерти. Большинство выступавших на встрече были люди сравнительно молодые, знавшие уже пожилого и старого Гора. Почти все говорили о Геннадии Горе — научном фантасте, философе, уснащая свою речь учеными терминами. А я решил прочесть вслух простенький его юношеский рассказ. И прочел, кратко объяснив причину… Кажется, никто из предыдущих ораторов не обиделся: наверно, сочли за мое чудачество!

В конце хочу привести несколько стихотворений, написанных Гором после первой блокадной зимы, которая явно сказалась на их содержании:

Невеста моя, поляна, И яма, как рана моя. Положат меня туда рано, Невеста, поляна моя.
_____
В душе моей уксус и тленье, Тоска у виска и мороз, И нет ни любви, не терпенья, И ветку мне ворон принес. В душе моей дуб и осина, И осень давно утекла, И филин не плачет. И Нина В могилу с сестренкой легла. И филин не плачет. И эхо — Как сон и как крик, как прореха, Как рана, как яма, как я.
_____
Сезанн, с природы не слезая, Дома и ветви свежевал. Вот в озере с волны снял кожу, И дуб, тут умирая, ожил. Трава зеленая в слезах. И в тополе большая рана Кричала голосом барана. С домов на камни боль текла И в окнах не было стекла, А в рамах вечно ночь застряла, И все как гром и как стрела. Душа и человечье тело И небо вдруг окаменело.
_____
Ручей, уставши от речей, Сказал воде, что он ничей. Вода, уставшая молчать, Вдруг снова начала кричать.

Вот этим его любимым до самой смерти  р у ч ь е м  я и закончу свои воспоминания.

1984

ПОЗДНИЙ ОТКЛИК

(Из воспоминаний о Г. М. Козинцеве)

Читаю, вернее — перечитываю, рабочие тетради Григория Михайловича Козинцева, изданные в 1981 году отдельной книгой — «Время и совесть». Составительница книги, Валентина Георгиевна Козинцева, так объясняет ее заглавие: «Во всем, что делал Козинцев, он был верен себе, своей жизни, и, как ни разрознены, ни различны по темам материалы, я надеюсь, что прочтутся они как единая книга, которая названа словами, так часто встречающимися в его текстах — в р е м я  и  с о в е с т ь».

Так они и читаются. О чем бы Григорий Михайлович ни думал, что бы ни записывал в ходе или преддверии той или иной работы, близкого или далекого замысла, нравственное начало и ответственность перед современниками всегда главенствуют в его записях. И перечитывая их, убеждаешься, что они не стареют — они остаются для нас насущными и тревожащими. Это ведь не какие-то правильные, добрые, симпатичные, но уже примелькавшиеся истины, — это горячие, неожиданные, порой резкие, противоречивые, даже противоречащие еще недавним мыслям и чувствам самого художника записи. Видно, что автор их непрерывно движется вместе с временем, а то и опережая его. Примеры? Их можно привести в изобилии, — но не лучше ли посоветовать читателю, зрителю, любому задумывающемуся о жизни искусства человеку прочесть эту книгу…

Да, читая ее, я получал наслаждение; но вместе с тем огорчался. Почему, будучи близко знаком с автором, несколько десятков лет с ним встречаясь, временами работая рядом, я так редко, так мало слышал от него о затронутых в записях животрепещущих темах? Потому ли, что я не режиссер и занимавшие Григория Михайловича вопросы и мысли были, считал он, от меня далеки? Или же он ощущал их глубоко личными, вел эти записи чуть ли не как интимный дневник? Но ведь предложил же он мне в 1967 году быть редактором «Короля Лира» (о чем детальнее дальше), и тогда такие или похожие вопросы вдруг возникали и в дружеских наших спорах обсуждались…