Курлов сидел спиной к этому чертову, так называемому божьему миру, сплошь населенному безразличными и враждебными ему существами. Плевал он и на очкарика, с кряхтеньем ворочающегося с боку на бок на шкурном ложе, — болела натруженная нога, о чем тоже не знал Курлов, а если бы знал — порадовался бы: «Так ему и надо! Зачем приехал, газетный писака!..» Под окном, тоже неизвестно зачем, росла и зеленела трава, изрядно запачканная. Хозяйка дома, норвежка Пелькина, недавно чистила под окном рыбу, набрызгала кровью и чешуей и ушла спать. Теперь она спала за дощатой стенкой, краснолицая безбровая женщина, владетельница покоя и счастья в этом жилище. Курлов не знал о ней ничего — и не хотел знать. А следовало бы! Мог бы спросить у очкарика; тот небось сразу заинтересовался своей хозяйкой.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Норвежка Пелькина была внучатой племянницей первого колониста на острове. Выходец из Норвегии, он поселился здесь еще в середине прошлого века и в конце жизни сделался не простым рыбаком, а состоятельным и важным промышленником. Летом он промышлял рыбу, зимой — тюленей, парусные суда его ходили в Архангельск, оленье стадо насчитывало до пятисот голов. На взгляд соседей, русских поморов, поселившихся тут немного позже, он был просвещенный, образованный человек: читал книги, выписывал русскую и норвежскую газеты, следил за политикой. Соседи его уважали и в какой-то мере зависели от него. Он скупал и отвозил добытую ими рыбу, наладил бесперебойную ловлю и доставку наживки, главное же — являл пример спокойной, несуетливой хозяйственности.
Дом первого колониста отличали от прочих жилой мезонин, балкон, кровля из черепицы, и все же в доме чего-то недоставало; дядя был бездетен. Наверное, потому он и выписал сюда из Норвегии семью вдового брата, значительно менее состоятельного, но имевшего двух дочерей — мать будущей норвежки Пелькиной и ее тетку.
За несколько лет до первой германской войны побывала Пелькина на родине деда и дяди, в Норвегии, где продолжали жить многие ее родственники. Один из них был еще богаче и знаменитее островного дяди, и как раз в его доме увидела русская норвежка то, что ее поразило больше всех других заграничных тонкостей. Ей было нечем выразить изумление — на девичьем румяном лице ее вместо бровей бугрились две воспаленные складки, — и никто не заметил, как сильно ее поразило увиденное. Но сама она понимала отлично, что́ теперь будет мечтой ее самолюбия, и, вернувшись домой, немедленно вышла замуж.
Завидным, удачным брак этот не назовешь: девушка была некрасивая, хорошо о том знала и «предпочла выйти замуж за первого же подвернувшегося жениха, чем сидеть в девках. Точно так же когда-то поступила ее мать — у обеих мужьями стали не местные, а пришлые люди, нанявшиеся на летнюю путину к колонистам в работники, да так и оставшиеся в их семьях, уже в качестве зятьев, то есть тех же работников, но без жалованья. Правда, теперь их не только кормили, но и одевали, работать же приходилось не меньше, если не больше прежнего; особенно это относилось ко второму приемку, к мужу той, которую звали в поселке норвежкой Пелькиной, звали с тех самых пор, как она побывала в гостях в Норвегии.
Так н е ч т о, поразившее ее в гостях, было создано: детская комната. Не удалось лишь подвесить гимнастику (трапецию или канат), не позволили низкие потолки, зато парта была превосходная, матово-черная, новейшего гигиенического фасона, — купили ее заблаговременно в Архангельске, когда дети в ней еще не нуждались. А нуждались ли они в ней когда-нибудь после? С весны до осени жили в их комнате самые разные приезжие — приказчики, коммерсанты, а после революции и гражданской войны — научные работники, хозяйственники, журналисты, сперва дивившиеся убранству, среди которого их поселили, потом роптавшие, как вчера Лев Григорьевич, на его неудобства. Но сколько ни ворчали приезжие, комната от этого не менялась, ей шел девятнадцатый год, дореволюционную и довоенную давность представляли все ее вещи. Даже детские книжки в ярких, лаково блестевших обложках, лежавшие на этажерке, были все 1910 года издания, — она купила их еще до свадьбы, мечтая о доме, который должен стать полной чашей.