— Киты на ките, — с толком пошутил сейчас иностранец и ткнул заостренным сверкающим ногтем в ответственного. (Иностранец, по-видимому, хорошо знает русский язык, раз он может на нем так шутить.)
— Киты города на ките! — повторяет он и смеется. Он поднимает за уголок фотографию и смеется. Постукивает фотографией по столу и громко смеется, уверенный в крепости своего каламбура.
Наконец, прячет карточку в щегольский блокнот.
Михею немного досадно, что мурманцы послужили посмешищем для иностранца. Детское их тщеславие Михей понимает.
«Что ж тут такого? — думает он. — Можно убить крокодила и сняться в обнимку с ним. Это практикуется во всех странах. А ты попробуй, убей».
Он с досадой угадывает: не раз еще иностранец вынет карточку из блокнота, чтобы показать ее своим знакомым и погромыхать вместе с ними отрывистым заграничным смехом.
У иностранца профессорский вид, сухой и стандартный, и типично профессорская жена — милая-милая, мягкая-мягкая, с усталым-усталым лицом; приспособлена для того, чтобы смягчать независимый жесткий характер своего мужа, оберегать его от гражданских потрясений и разрезать ему толстые ученые книги — узким, матово-теплым в руке, удобнейшим в мире ножиком, слоновой кости или… китового уса?
Печально улыбаясь, она сидит сейчас в глубине кубрика, милая-милая, мягкая-мягкая и так далее…
Михей смотрит на нее с непривычной почтительной нежностью.
Ноги ее укутаны пледом, на плечах ее — плед, сидит она на сложенном вчетверо пледе на койке: милые-милые, мягкие-мягкие пледы окружают ее привычным теплом и нежностью.
Трое в кубрике — Михей и профессор с женой — отогреваются от полуночного солнца. Полчаса назад они были на палубе, грязной палубе этого скверного бота, — ходили, стояли, сидели, любуясь мурманской июньской ночью, вдоволь намерзлись и спустились, наконец, вниз. Два часа назад они еще были в Мурманске в кабинете начальника порта — полустрогом и полутемном полуночном кабинете — просили у начальника разрешения отправиться им на боте биологической станции в Александровск.
Бот аттестовали им, как полуразвалину. Впрочем, сказали, что полуразвалина эта имеет одно преимущество: устойчивость ее очень солидна, киль весит около четырех тонн — шторм ей не страшен…
Сообщение это походило на четырехтонную шутку.
Свежераспиленный тес — доски и горбыли — вез бот в Александровск.
Команды на боте было всего трое: двое строгих и неподвижных на руле и в машине и капитан, весело двигавшийся за троих — под казенными его сапогами доски и горбыли так кричали, точно судну пришла уже пора развалиться.
Моторчик постукивал, Кольский залив, как широкая река, нес бот к океану.
Залив был спокоен.
Иностранец на палубе был спокоен — не мигая смотрел на солнце, не мигая смотрел на жену.
Жена же — мигала: дремалось ей, наскучило неживое солнце, полуживая вода.
И Михей мигал: он не знал — заговорить ли ему первым с туристами, или выждать, когда они первыми обратятся к нему. Он не был знаком с ними, но еще в кабинете начальника порта их сблизила общая просьба. Что владеют они русским языком, было известно ему еще раньше: вчера встретил их в конторе гостиницы, распоряжающихся и пыльных — только что прибыли с поезда, гостиница, одержимая пыльными сквозняками, казалась им неудобнее поезда.
Бот был еще неудобнее.
Вот подул «ветер в зубы», все трое одновременно озябли, одновременно спустились в кубрик.
Женщина шла впереди, за нею — Михей; муж любезно отстал на три шага.
В кубрике было душно. На столе противно горела керосиновая трехлинейная лампочка убогой жести. Хотелось взять эту лампочку и идти с нею вон из кубрика на поиски лучших покоев.
В кубрике заговорили о кубрике. Потом — о палубе, боте, заливе. После — о Мурманске вообще.
Женщина долго еще не могла согреться.
Михей говорил о кубрике — смотрел на ее руки: озябшие идеальные руки типичной жены профессора. Говорил о палубе, боте, заливе, смотрел на ее щеки: озябшие идеальные щеки типичной жены профессора.
Когда заговорили о Мурманске, профессор показал, смеха ради, ту фотографию с китом и китами, купленную им вчера в Мурманске.
Посмеялись.
Женщина не смеялась. Она согрелась, укрытая тремя пледами, и задремала, сидя, прильнув щекой к верхней койке. Лицо ее было в тени.
Михей испытывал скромную нежность к этой тени, милой тени на мягкой усталой щеке.
После того как профессор вложил в блокнот фотографию и кончил смеяться, Михей разглядел на бодрой и жесткой его щеке шрам — старый шрам возле правого угла рта, похожий на крупную складку. И, словно в чем-то вдруг усомнившись, Михей спросил, обращаясь к почетному шраму: