Еще более показателен парадокс о мудреце — единственном, кто воистину достоин звания гражданина. Положение это не входит в число самых известных заповедей стоицизма. Впервые его сформулировал Зенон, но в определенном контексте, раскрывавшем смысл. Цицерон же использует парадокс, чтобы изобразить «дурного гражданина», человека, разрушавшего все, на чем стояло римское государство, толкавшего на безнравственные поступки консулов, презиравшего сенат, то есть Публия Клодия. Такой человек разрушает государство, лишается родины и становится в самом полном смысле слова изгнанником. Но вряд ли кто-либо из читателей забыл, что Клодий был орудием Цезаря, что Цезарь обеспечил его магистратскую карьеру, сделал народным трибуном, что и позволило Клодию совершить все его бесчинства.
Суждение «только мудрец свободен» иллюстрируется по контрасту образом «императора», то есть полководца, преданного своим страстям, алчности, ярости, сладострастию. Идет ли здесь речь о Цезаре? Внешне, конечно, нет, и ничто не дает оснований подозревать, что имеется в виду именно он. Но при мысли о фантастических доходах, принесенных галльской кампанией, о миллионах сестерциев, которые он собирается еще истратить на общественные сооружения в Риме, от подобных ассоциаций трудно отделаться. Цицерон знал эту сторону деятельности Цезаря лучше, чем кто бы то ни было. Рассуждение касалось, помимо Цезаря, и всех тех, кто окружал себя немыслимой роскошью и оправдывал свои дурные страсти словами о том, что «мы первые люди (principes, «принцепсы») в государстве». Был ли то намек на приближенных Цезаря, сказочно обогатившихся в ходе гражданской войны? Или имеется в виду более широкий круг — легкомысленные аристократы, забывшие о делах государства и бездумно увлеченные своими рыбными садками? В одном месте, кажется, речь идет о Лукулле — там, где Цицерон вкладывает в уста некоего полководца слова: «Я вел длительные и трудные войны, я командовал легионами, правил обширными провинциями», после чего описывается, как этот полководец застывает в восхищении перед картиной или статуей. Можно, конечно, возразить, что Цицерон был другом Лукулла и не случайно сделал его действующим лицом одного из своих диалогов. Но речь ведь идет не о конкретном человеке и друге автора, а об определенном типе сенатора. Лукулл лишь символизировал этот тип; в сатирической зарисовке римского общества эпохи Цицерона отдельные личности не так важны, как общая картина нравов. Люди, которые претендуют на имя principes civitatis, первых и главных в государстве, сами низводят себя до уровня рабов. Они даже отдаленно не похожи на вождей республики, где бережно хранятся нравы предков.
Таким образом, в маленьком сочинении дан серьезный анализ причин гражданской войны: распущенность черни, постоянно возбуждаемой демагогами, безудержное честолюбие «первых людей», неспособных более играть в государстве роль, по традиции им принадлежащую, алчность полководцев, которыми движет не жажда славы и чувство долга перед родиной, а тщеславие и, главное, стремление к обогащению сверх всякой меры. Три силы, которые в диалоге «О государстве» находились в равновесии и тем обеспечивали незыблемость римского государства, пришли в состояние полного разложения, знаменующего гибель гражданской общины.
Едва ли не самый парадоксальный из всех — тезис, согласно которому все доблести, как и все пороки, равны между собой. Было время, когда Цицерон, обращаясь в речи «В защиту Мурены» к Катону, возмущался этим тезисом, а больше потешался над ним. Неужто разумно считать равными преступлениями, если один без всякой на то надобности зарезал цыпленка, а другой прирезал собственного родителя? Ироническая фраза раскрывает подлинный смысл парадокса: значение поступка, каков бы он ни был, заключено не в его материальном результате, а в мотивах, которые его вызвали. Результаты действия, его практические следствия сами по себе не имеют нравственного смысла, ни положительного, ни отрицательного. В подтверждение этой мысли Цицерон приводит классический пример: жители Сагунта, оборонявшие город, убили своих отцов, чтобы спасти их от рабства. Отцеубийство было, бесспорно, вызвано благородными намерениями. Цицерон воспроизводит здесь в чистом виде известную стоическую доктрину, согласно которой следует различать поступок, свершенный по собственной воле, выражающий внутреннюю сущность человека, и поступок того же человека, за который ответствен не он, а внешние обстоятельства. Отсюда следовало: находясь перед выбором между Цезарем и Помпеем, Цицерон сделал его, подчиняясь лишь внутреннему голосу и не принимая во внимание возможные последствия. Побежденный (а это зависело не от него, это решение Судьбы), он не менее полноценен нравственно, чем друзья Цезаря — те, что последовали за своим вождем не ради прибыли и не из желания уничтожить республику; они, победители, заслуживают не большего и не меньшего уважения, чем он, побежденный. Те, кто стал на сторону Помпея, тоже не сделались по этой причине сразу «добропорядочными людьми», boni. Что-что, а уж это Цицерону известно с давних пор. И он не видит ничего дурного в том, что бывает у закоренелых цезарианцев Гирция и Оппия и в то же время посещает Варрона, который был и остался убежденным помпеянцем.