Таковы исходные, глубинные черты римской цивилизации, которые объясняют и оправдывают страстный, подчас театральный тон римского судебного красноречия, отличающий его от красноречия политического, от выступлений в сенате или на сходках, которые магистрат созывал в перерывах между собраниями народа, — законодательными или выборными. Выступления в сенате или на сходках в несравненно большей степени апеллировали к логике и использовали аргументы, основанные на фактах, тогда как защитительные речи, имевшие целью отстоять интересы гражданина, обращались в конечном счете не в меньшей степени, чем к разуму людей, заседавших в суде, к их сердцу и чувству и должны были заранее рассеять возражения, способные поколебать доводы защитника. В речи «В защиту Квинкция» Цицерон пошел этим путем.
В Риме, однако, любой судебный процесс оказывался в зависимости от политического положения в городе. Ощущается эта зависимость и в речи «В защиту Квинкция». Публий Квинкций, как мы помним, дабы приостановить действие преторского эдикта, лишавшего его имущества, прибег к интерцессии народного трибуна. Трибуном этим был Марк Юний Брут, отправлявший свою магистратуру в 83 году, то есть до принятия сулланских законов. Между тем один из законов Суллы, так называемый Корнелиев, как раз касался границ трибунской власти и лишал трибуна абсолютного права приостанавливать действие эдикта, вынесенного магистратом (в деле Квинкция — претором); правом этим трибун мог отныне пользоваться для защиты гражданина только при учете всех сопутствующих обстоятельств данного дела. Как признал позже сам же Цицерон в одной из веррин, Корнелиев закон отнимал у трибунов право «приносить вред, но оставлял возможность оказывать помощь». Смысл закона состоял, иначе говоря, в том, что трибун не смел больше вмешиваться в вопросы законодательства, но мог воздействовать на применение данного закона в каждом конкретном случае. Перед нами тот же принцип, который породил право апелляции к народному собранию, то же чувство, что закон или абстрактная норма не должны приводить к принятию бесповоротных решений, что между правом во всей его строгости и человеком должно стоять понятие справедливости. Трибунам теперь предстояло заботиться именно о ней.
Процесс Публия Квинкция развернулся после вступления в силу Корнелиева закона, что позволяло адвокатам Невия представить интерцессию Юнпя Брута (к тому же сильно скомпрометированного сотрудничеством с марианцами) как пример трибунского своеволия, которому как раз и должен был положить конец закон, только чго проведенный диктатором. Цицерон с самого начала ясно видел эту опасность и постарался заранее обезвредить аргументы противников, заявив, будто Брут вмешался не с целью воспрепятствовать законным действиям претора, а единственно ради оказания помощи попавшему в беду гражданину, что вполне соответствовало духу нового закона. Нависшая над Квинкцием угроза в довершение ко всему быть еще и заподозренным в принадлежности к антисулланской оппозиции отпадала сама собой.
Было и еще одно обстоятельство, неблагоприятное для ответчика. В качестве своего «прокуратора» (то есть лица, уполномоченного защищать интересы Квинкция в пору его отсутствия) он избрал некоего Секста Альфена — римского всадника, который на следующий же год оказался в проскрипционных списках Суллы. Дело поэтому могли представить так, будто расхождение Квинкция и Невия касалось не только материальных интересов, но имело и политическую подоплеку, будто Квинкций в глубине души оставался марианцем, тогда как Невий даже и в трудные дни сохранял неколебимую верность Сулле. Цицерон, однако, сумел представить ситуацию в совершенно ином свете, напомнив, что Альфен был родственником Невия, воспитан в его доме и, по всей вероятности, именно там научился ненавидеть аристократов, любых, вплоть до вышедших из гладиаторов. Цицерон замечает также, что эдикт, передающий Невию имущество Квинкция, был принят, по-видимому, претором Корнелием Долабеллой, сулланцем; однако законным основанием принятого решения явился эдикт претора 83 года Бурриена — человека из окружения Мария. В двусмысленном положении, следовательно, оказывались и истец, и ответчик; поэтому никто, заключает Цицерон, не заинтересован в том, чтобы ворошить прошлое, которое лучше поскорее забыть.