— Рубль даю!
— Эх, была не была, одново живём! Бери трёшку!
— Да зачем так? Зачем? — приговаривал растроганный до слёз Никита, дёргая парня с шапкой за полу, но тот отмахивался, посмеивался. А через некоторое время воскликнул:
— Стой, хватит. Считал я; лишнего тоже ни к чему.
Народ не расходился, раздавались шутки, смех. Парень долго пересчитывал деньги, потом скомкал их, стал совать в Никитины карманы.
— Бери, на двадцать один рубль лишка собрали. Двести семьдесят один карбованец! Промахнулся я малось.
— Зачем, зачем столько? — растерянно говорил Никита. — Я и с Александрова бы больше полсотни не взял…
— Держи, выпьешь за наше здоровье.
— Да непьющий я… Борец… Нельзя мне…
— Ничего, для ради такого случая можно… А то нас пригласи… Да шутю, шутю я.
Толпа редела, люди расходились в разные стороны; наконец Никита остался один, спустился к реке, опёрся на решётку, но ничего не видел — слёзы стояли в глазах. Думал: «Вот бы рассказать об этом Донату с Локотковым… Всё–таки — люди хорошие… И их больше, чем плохих…»
53
Весна 1914 года в Петербурге представлялась Коверзневу пиром во время чумы. Всё, что происходило за стенами его квартиры, было страшно, и он старался не выпускать Нину из дому — хотел уберечь её от этих ужасов. Люди того круга, в котором он вращался последние два года, с неистовством одержимых стремились не думать о надвигающейся катастрофе. Одни сломя голову бросались в биржевые комбинации, чтобы вечером повеситься на подтяжках, привязанных к спинке кровати. Стремительные авто увозили других к роскошным женщинам, любовь с которыми кончалась спринцеванием или ледяной водой Фонтанки. Опиум и карты увеличивали число самоубийц. Предсмертные проклятия и сухие щелчки выстрелов заглушались больными звуками танго, и те, кто ещё не нашёл своего конца, в исступлении обнимали худые обнажённые спины женщин под плач скрипок и завывание флейт. Приближение конца чувствовалось во всём. Его воспевали поэты и художники, напоминая со страниц ярких журналов о том, что выхода нет.
На чемпионат в цирк «Гладиатор» люди приезжали не за тем, чтобы любоваться красотой человеческого тела и силой, — их привлекали гипертрофированные мышцы, синяя татуировка, кровь, идущая из горла во время двойного нельсона, и смерть от перелома позвоночника.
Коверзнев всё меньше и меньше времени отдавал цирку. Передав свисток своему помощнику, он уезжал домой, брал на руки Мишутку, ходил с ним по анфиладе комнат, чувствуя на себе благодарный взгляд Нины.
Днём он сидел в библиотеке, писал. С тоской видел, что его рассказы и очерки перестают нравиться публике — в них уже не хватало остроты. Он поднимался, шагал из угла в угол, думал зло: «Вам бы, наверное, понравилось, если бы я главным героем нового рассказа сделал осведомителя из охранки — Татуированного».
Нина робко стучалась в дверь — приносила кофе. Сердясь на то, что она помешала ему думать, он надувался.
Однажды он в раздражении даже крикнул на Нину, а увидев в её глазах слёзы, бросился к ней, стал успокаивать, уговорил ехать в театр.
Последний раз Нина была в опере год назад и сейчас сидела, устало поставив острые локти на бархатный барьер ложи, удивлённо глядя на сцену. А там мужчина и женщина, наречённые по–библейски Авелем и Адой, заламывая руки, объяснялись друг другу в любви под мрачную музыку Вейнгартнера; Ева соблазняла их отца — Адама, за что изгонялась со всем его семейством из рая; её сын Каин силою принуждал Аду отдаться ему и выдворял своего братца по отцу в чужие страны, а когда тот находил там новый рай и возвращался за своими сородичами, чтобы призвать их к блаженству на новом месте, Каин в бешенстве убивал его… И вместе с Авелем гибла мечта о новом, светлом рае для человечества…
Ругая себя за то, что выбрал отвратительнейшую оперу, которую ни в коем случае нельзя было показывать Нине, Коверзнев косился на неё, вздыхал.
Она хмуро молчала.
И только дома, намного позже, сказала:
— Это страшно, когда люди внушают друг другу, что в мире нет ничего, кроме смерти…
Кутаясь в платок, добавила:
— И твой чемпионат — это гнилая пена того, против чего вы так боролись с Ефимом.
Имя Верзилина было произнесено в этих стенах чуть ли не в первый раз.
Коверзнев промолчал. Подумал: «Как я ни стараюсь уберечь её от того, что происходит, она видит всё… Ефим да Никита — вот для неё настоящие люди. А меня она и в грош не ставит».
А она, словно угадав его мысли, сказала:
— Был бы здесь Никита — мне было бы гораздо легче… Гораздо легче…