Семья утешала себя тем, что с годами, быть может, все пройдет и мальчик отделается от своих страхов. Вашек был настроен скептически, но ему не хотелось лишать жену и родственников надежды, и потому он молчал и принимал деятельное участие в любой попытке закалить душу Петера, отлично сознавая, что основой сдержанного темперамента сына является страх, от которого ему не избавиться, как не избавиться от трусости пугливому тигренку — вырастая, он остается нервным и ненадежным. Зимою Петер Антонин посещал начальную школу, с весны до зимы с ним занимались дома — отец, бабушка, дядя Франц. В отношении учебы жаловаться на него не приходилось: у Петера была светлая голова, он легко усваивал все предметы и, даже живя беспорядочной, кочевой жизнью, намного опережал своих однокашников. Но и эти успехи лишь утверждали Вашека во мнении, что Петер для цирка потерян, а заставлять его проделывать ненавистные трюки — значит просто калечить душу ребенка. И Вашека не покидала тихая грусть, ибо, как и всякий отец, он всего более желал видеть в малыше подобие самого себя. Сердце его сжималось, когда он наблюдал, как отчаянно карабкаются на лошадей мальчуганы Кергольца, как делают они стойку и прыгают, как усердствуют, помогая устанавливать шапито. То был мир его детства, краше которого он не знал, поэтому он лишь с притворным воодушевлением слушал, как его сын, оторвавшись от книги, повторяет наизусть целые страницы. Елена же была в восторге. Она даже гордилась тем, что ее ребенок растет для чего-то более возвышенного, нежели бродячий цирк. Вашек не мог ее понять, но предполагал, что это у нее, по всей вероятности, от старого Бервица — жажда светской славы и блеска. Он не переубеждал ее, но чувствовал: души их так и не слились воедино, между ними при всем внешнем согласии стоит некая невидимая преграда, мешающая полному счастью, и всякий раз, когда он думал об этом, в памяти Вашека вставал образ Розалии. Махнув рукой, он отправлялся в шапито или на конюшню — работать и хлопотать. Там был его настоящий дом.
В годы, когда посещаемость катастрофически упала, умбертовскому шапито остались верны лишь подлинные знатоки и любители, которые с удивлением и восхищением наблюдали, как поднялся в эту трудную пору уровень представлений в цирке Умберто. У многих почитателей манежа были друзья среди артистов цирка; они поздравляли их с прекрасной программой, и довольные артисты отвечали:
— Да это все Вашку.
Сослуживцы охотно признавали его заслуги. Он вышел из их среды и не отдалился от них, не замкнулся в стенах директорского фургона. Он жил их жизнью, разделяя их радости и печали. В самые трудные для цирка времена Вашек оставался с ними, сочувствовал им, всеми силами стараясь облегчить их участь. Когда дирекция не могла полностью выплатить гонорар, Вашек следил за тем, чтобы семьи с детьми получали больше бездетных, а последних подбадривал шуткой и остротой. Если кто-то из ребятишек заболевал, он постоянно интересовался здоровьем малыша и нередко за свой счет приглашал врача. Иной раз, удрученные и озлобленные неудачами, люди готовы были на все махнуть рукой, — но появлялся Вашек, сам начинал браниться и чертыхаться, хохотал над их общей бедой, над господами из Ничегонии и Попрошаек, и все заражались его весельем, и нищета уже не казалась такой страшной. Вашек принадлежал к семье директора, но с ним можно было поговорить о чем угодно, он всегда охотно помогал — если не деньгами, то по крайней мере добрым словом.
С ним можно было переносить любые трудности, да к тому же еще добиваться сюксе. Старые, опытные артисты прекрасно видели, насколько поднял он уровень номеров, и, когда друзья в разных городах отмечали их успехи, они не оставались безразличными к этим похвалам.