— Они еще Вашеку ух как пригодятся, без них ему не встать на ноги. Чертов Бервиц! Не скрути его так, я б ему все выложил начистоту, из-за него мытарствуем. Каково было Вашеку спасать то, что губил другой? А теперь изволь, директорствуй! У разбитого корыта.
— Не надо так говорить, отец, — вмешался Вашек. — Нельзя во всем винить Бервица. Он проводил свою линию, верил в нее. Правда, вышло не так, как он предполагал, но ведь судьбе не прикажешь. Что же до меня — не скрою, я не в восторге от пережитого, да и впереди хорошего мало. Но кому ж еще было принимать дело, как не мне? Долг прежде всего: раз справляешься, значит должен браться, иначе будет еще хуже. В бою солдат дерется, а не раздумывает, почему он не генерал! В конце концов на ошибках учатся. Это я понял еще в детстве. Только тогда меня гонял Ахмед Ромео, а теперь — судьба. Ну да ничего, человек, черт возьми, все выдюжит. Будет когда-нибудь и на нашей улице праздник.
Друзья не могли не признать справедливости его слов. Бервиц — отчаянный упрямец, но можно ли упрекать его, если всю жизнь он выигрывал именно благодаря этому своему качеству?! В ту минуту они видели в нем не хозяина, не патрона, а товарища, которого постигло несчастье. Сегодня — он, завтра — они. Вечная и глубокая солидарность людей, непрестанно рискующих жизнью, сквозила в их рассуждениях. Пал товарищ, шедший впереди, на его место тотчас встает другой, общими усилиями соратники возмещают потерю.
Петер Бервиц для них действительно был потерян. Полтора месяца пролежал он в больнице, а когда доктора объявили, что состояние его улучшилось и семья может забрать больного, его увезли из клиники сущей развалиной; голова Бервица бессильно клонилась к правой стороне туловища, которая навсегда осталась неподвижной. Говорить Петер мог, но это стоило ему огромных усилий, и потому он предпочитал молчать. Зато его тусклые, усталые глаза пристально наблюдали, мозг интенсивно мыслил, а левая рука подавала едва заметные знаки согласия или протеста. Керголец раздобыл в городе коляску, и она стала постоянным прибежищем больного. Когда Бервица впервые усадили в нее, он замахал от удовольствия рукой, а затем с трудом высказал свое единственное желание:
— В цирк!
Он и калекой не хотел разлучаться с тем, что окружало его с детства, что создавал он собственными руками, что было его гордостью и радостью на протяжении всей жизни. Понимая его чувства, Агнесса решила перезимовать с мужем в фургоне, чтобы тот мог постоянно находиться при цирке. Вместо лесенки Карас-отец приладил к их вагончику пологие сходни, по которым вкатывали и выкатывали коляску. Ухаживать за больным вызвался Малина. Онемевший было старик вновь обрел дар речи, увидев у подъезда больницы человека, которого он по наитию стал разыскивать в тот роковой день. Усевшись тогда у постели Бервица и не отходя от него ни на шаг, он бурчал что-то добродушно-ласковое, будто старый принципал снова превратился в того маленького ползунка Петера, которого Малина — грубоватая, но сердечная нянька — баюкал на глазах у деда Умберто. Разбитый параличом патрон лежал неподвижно, прикрыв глаза, и с величайшим наслаждением, словно умиротворяющую сказку, слушал старческое бормотание Малины о людях и животных, о лошадях и хищниках, о длинноногом Гайдамоше и донтере Гамбье, о его сиятельстве графе д’Асансон и графе Палачиче, о мисс Сатанелле и ее липицианах, о славном путешествии по России, о том, как они купили в Тегеране слона Бинго. Лицо страдальца озарилось мягким светом, и, когда Малина замолкал, пальцы Бервица находили его костлявую руку и с благодарностью гладили ее.
Теперь они не разлучались с утра до позднего вечера. После совместного завтрака Венделин Малина одевал патрона, помогал ему усесться в коляску и осторожно вез на конюшню. У входа они останавливались: Бервиц молча наблюдал, как чистят и кормят лошадей. Потом он сжимал Малине руку, и тот вез его к клеткам с хищниками, или к обезьянам и попугаям, или к топтавшимся на привязи слонам, или к ложам, откуда принципал мог наблюдать за репетицией. Они так изучили друг друга, что стоило Бервицу подать едва приметный знак рукой или глазами, как Венделин уже знал, чего он хочет. Преданность Малины своему господину была столь безгранична, что он стал как бы его вторым «я»; заглянет Бервицу в глаза — и губы незамедлительно произносят то, что намеревался сказать Петер. Люди сперва не понимали этого, огрызались — дескать, не тебе указывать, но со временем привыкли к диковинному дуэту. Больной принципал сидя наблюдал за происходящим, а стоявший подле него седой старик смотрел ему в глаза и произносил: «Глянь, Рудольф, у Трафальгара заноза в копыте… У Дагомея худо заплетена грива, Мартин, ой, как худо!» Людям стало казаться, что оба они порознь мертвы, вместе составляют одну жизнь, одно живое существо, неусыпно наблюдающее за тем, как идут дела в цирке Умберто.