Выбрать главу

На два-три года. А на сколько застряли они в этой Праге? Боже, с какой легкостью, как бездумно решили они тогда: поедем в Прагу и поживем там до тех пор, пока Петрик не встанет на ноги. Сколько же ей будет если и в самом доле дожидаться этого здесь? Сорок восемь? Сорок девять? Пятьдесят? Разве в пятьдесят возвращаются на манеж? В цирке Умберто рассказывали о чародейках, остававшихся в седле до шестидесяти лет и дольше, но эти одиночки, эти аббатисы ордена наездников завоевали право на деятельную старость, ни разу не покинув манежа, на который впервые выехали еще детьми. Иное дело — уйти из цирка, исчезнуть из шапито на пятнадцать лет, дать миру забыть себя, а потом вернуться на ристалище молодых с испещренным морщинами лицом, скрывая седину. Сорокалетние дамы в те времена почитались в обществе за матрон, которым не к лицу порхать с места на место. Елена, в отличие от многих горожанок, сохранила гибкость и обаяние молодости, но долго ли она еще сможет полагаться на свою красоту?

Калеными щипцами сжимала ее сердце тревога. Тревога за свое будущее — сумеет ли она найти себе применение и с толком использовать последнюю, как ей казалось, возможность? Она все чаще думала о цирке Умберто, и он звал и влек ее с неодолимой силой дорогого сердцу воспоминания — влек и предостерегал: смотри не упусти, сидя под крылышком у мужа, свой последний шанс. Вашку не упустил своего. Вашку продолжал идти по раз избранному пути, хотя и в несколько ином направлении. Вашку остался верен своему призванию, а она… Для того ли она родилась на свет, чтобы отречься от увлекательной, полной дерзания жизни и прозябать в четырех стенах в роли жены и матери? Не ее ли долг воспротивиться роковому стечению обстоятельств, взбунтоваться против мертвечины семейного уклада и завоевать себе жизнь деятельную и красивую? Кто-то когда-то призывал ее к этому, кто-то когда-то говорил ей об этом в возвышенных словах. Будто во сне видит Елена старика Вольшлегера в его домике, наполненном изображениями лошадей. Елена не могла бы дословно повторить то, что говорил ей тогда Вольшлегер, но она помнит, как горячо ратовал он за борьбу с житейской рутиной. Тогда она оставалась глуха к его словам, не поняла седовласого артиста. Теперь она знает: мудрый старец предвидел испытание, которому она подвергнется в жизни, и наставлял ее, словно Евангелие.

Но, размышляя подобным образом, Елена не могла прийти ни к какому решению. Она не принадлежала к числу мыслящих женщин, способных продумать все до конца. Она больше руководствовалась чувствами и потому принимала лишь половинчатые решения. Таковым удовольствовалась она и на этот раз, с тем, однако, чтобы уже вскоре признаться себе, что опасения и беспокойство ее только усилились. И тогда она поступила чисто по-женски: прилипла к Петрику, безрассудно делая все, лишь бы он остался прежним беспомощным мальчиком. Ей казалось, что, пока Петрик будет оставаться ребенком, зависящим от нее, время тоже остановится и угроза увядания исчезнет. Под разными предлогами она удерживала сына подле себя, баловала и нежила его, закармливала лакомствами, прислуживала ему, помогала одеваться, носила его тетради, поджидала в полдень и в четыре часа возле гимназии, сопровождала домой. Все это было для мальчика непривычно, но он охотно приспособился к неожиданным удобствам. Отец, разумеется, ворчал и упрекал Елену в том, что она слишком балует Петрика, он и без того растет маменькиным сынком. Но Елена не уступала. Готовили у Карасов только то, что любил Петрик, и уж всегда для него припасались шоколад и конфеты.

Этот прилив пылкой материнской любви и нежности имел и свою оборотную сторону. В гимназии над Петриком стали посмеиваться. Ничто не укрылось от зорких ребячьих глаз, и на мальчика со всех сторон посыпалось: «Аллегоп, беги к мамочке, мамусенька даст тебе конфеточку!», «Аллегоп, наверно, девчонка — вот как мамочка дрожит за него!», «Аллегоп, где твоя юбка?»

Петрик краснел как маков цвет. Будь у него характер решительнее, он подрался бы с мальчиками. Будь он трусливее, он пожаловался бы на них. А так ему оставалось либо отругиваться, либо молчать. Но когда «Аллегоп, где твоя юбка?» подхватили и в других классах, Петрик взбунтовался там, где, как он знал, сопротивление будет наименьшим, — дома. Крича и плача, он добился от матери согласия не приходить за ним; теперь он мог вместе со всеми пулей вылетать из гимназии и горланить на весь квартал.