Мне так искренне хотелось добиться хотя бы мимолётной его улыбки, маленькой похвалы, что я сам не заметил, как бесповоротно влюбился в своего же профессора. Пытался подавить в себе чувство — не вышло. Стоило лишь издали увидеть знакомую сгорбленную фигуру с вечно перекошенным от недовольства лицом, как у меня начинали дрожать руки. Пытался заменить его, найти себе девушку, стать нормальным. Видит Мерлин, что создать иллюзию у меня вышло на отлично: все верили, что мы с Джинни действительно любим друг друга.
Однако на самом деле любовь эта была такой легкой и такой нежной, как любовь брата к сестре. Я знал, что сердце её никем еще не разбужено, и не мне этим заниматься. Наши отношения имели чисто условный характер и не несли в себе никакого негатива, ведь мы не хотели поглотить друг друга и раствориться в общем чувстве без остатка. Я хотел создать иллюзию, она — переждать время, когда любовные дела станут ей хоть сколько-нибудь интересными.
В те редкие случаи, когда нам приходилось целоваться, я буквально всем телом чувствовал, как её передергивает — нет, не от меня, а от мысли, что кто-то вторгается в её личное пространство, в зону её комфорта. Бедная малютка Джинни, чьё сердце готово буквально на всё ради любимых, но так холодно, что по-настоящему никого не любит. Порой, сидя на долгих и довольно скучных занятиях по зельеварению, я представлял, как признаюсь профессору в своих чувствах.
Мне нравилось воображать, что он ответит, как отреагирует. Хотя, честно говоря, все мои фантазии сводились к одной маловероятной сцене, которую из раза в раз рисовало моё разгулявшееся воображение: вот я признаюсь профессору, вижу его недоумение и спешу извиниться, но нет… Он сжимает меня в своих объятиях, и мы стоим так, обнявшись, не говоря больше ни слова. Потому что слова не нужны, они ничего не значат.
Единственное, что имеет значение, — это поступки, жесты, порой даже взгляд может сказать человеку больше, чем банальное, никому не нужное, слово. Я понял это, когда было уже слишком поздно, и пугающий огонёк в глубине черных глаз померк навсегда. За долю секунды, что мы смотрели друг на друга я ощутил то, как бессмысленно было всё то, что я когда-то делал. Надо было лишь подойти и сказать — и он принял бы меня.
— Я хочу написать ему письмо, я хочу поговорить с ним. Вы поможете мне? — голос дрожал и то и дело срывался на повышенные тона. От волнения ладони и те похолодели.
«Да, дорогой!» — в тот же день у меня уже было самопишущее перо, несколько листов заговоренной бумаги, текст на которой сможет прочесть лишь получатель. И, что лучше всего, у меня было время. Я долго полулежал на больничной койке, пытаясь понять, что же написать, чтобы он понял. Чтобы услышал… По итогу, это, наверное, стало самым коротким и, возможно, самым искренним моим письмом кому бы то ни было:
***
«Профессор, знаю, что у нас с вами было много недомолвок, много конфликтов, и да, я знаю, что и сам в этом виноват, но прошу, не отталкивайте меня, когда правда стала явью. Мысль о том, что Вы не ненавидите меня и что Вы живы, делает меня по-настоящему счастливым».
***
Придя следующим утром, через утро, через неделю, медсестра так ничего и не сказала, движения её стали неловкими и скованными, словно невидимая рука сжала всё её тело. Исчезли лёгкость и материнская мягкость.
Ответа не последовало. Хотя это и было ответом на моё письмо. Бессмысленное и бесполезное письмо, о котором я жалел. Как, наверное, профессор потешался надо мной, когда читал: «Этот жалкий сын Поттера потерял не только зрение, но и всякое к себе уважение. Бестолочь!» Рон и Гермиона продолжали изо дня в день исправно меня навещать, это превратилось в своего рода ритуал. Неловкий, совершенно нелепый и бесполезный ритуал. Сперва они действительно пытались меня развеселить, но попытки эти были столь жалкими, что они и сами вскоре всё поняли. В основном Гермиона начинала читать что-то вслух, искренне стараясь приносить те книги, которые смогут меня поддержать. Рон в эти часы мирно и тихо посапывал на стуле подле кровати.
Реальность для меня стала чем-то совсем эфемерным, заключающимся лишь в теплых руках старой женщины, потерявшей всё, и друзьях, имевших всё, чего я в одночасье лишился. Но потом действие нейролептических зелий заканчивалось, и у меня опять начиналась истерика. Врачи говорили, что моё состояние нормализуется, надо лишь дать немного времени. Огрей собаку палкой один раз — она зарычит, начни бить её каждый день — и она привыкнет. Разница лишь в том, что собаку не пичкают препаратами, чтобы она успокоилась. Разница лишь в том, что собака не понимает, за что на её спину раз за разом обрушивается наказание…