Выбрать главу

Был вечер пятницы, конец недели, «уик энд»…

Ночью в квартире допоздна горел свет — это Вика ждала его с работы. Уложив Борьку, она долго сидела перед телевизором, кутаясь в свой старенький пуховый платок. Подходила к окну, всматривалась в темноту, заслонившись рукой от лампы. Потом звонила по телефону, видно, спрашивая где–то о нем. А Вранцов все так же птицей сидел на суку, весь дрожа от холода, от болезненно–нервного возбуждения, и ждал, когда все это кончится, от отчаянья впадая уже в прострацию, в какое–то безнадежное оцепенение. Он видел отсюда лишь силуэт жены, но ни за что не решился бы подлететь ближе. Казалось, стоит лишь Вике бросить взгляд в его сторону, и она узнает, разглядит его в облике этого отвратительного пернатого существа, поймет, что с ним сотворилось. От одной мысли об этом его охватывал ужас.

Кроме того, ему противно было летать. Он уже ощутил, что крылья держат его на воздухе, но ощущение это показалось неестественным и отвратным. А главное, было такое чувство, что, пролетев хотя бы немного, он словно бы согласится с этим мерзким превращением, как бы подпишется под ним, и тогда уже обратного хода не будет. А он не хотел, он верил, что все это с ним невзаправду… Поэтому он даже не расправил крылья, а лишь двумя–тремя неуклюжими прыжками поднялся выше на ветку, откуда удобнее было смотреть, и сидел, нахохлившись, с тоской заглядывая в родные окна своей квартиры.

Около полуночи Вика разделась, потушила свет и легла в постель. По тому, как резко она расстегивала кофточку, как бросала вещи куда попало, Вранцов понял: злится, что не пришел вовремя, даже не позвонил, и завтра встретит его мрачнее тучи. Если, завтра, конечно, он вернется домой…

Понемногу стал накрапывать дождь, невидимый в темноте. Вранцов заметил его по шороху капель о ветки, по легкой ряби в лужице на тротуаре, дробящей отражение фонаря. Удары капель он ощущал на шее, на голове, но только шлепки, без привычного холодка на коже. И с отчаяньем понял, что ощущает дождь, как птица, а не как человек, — и с горя заплакал. Но он не знал, слезы это жидкими шариками искрились у него в глазах или капли дождя. Он не знал еще, плачут ли птицы слезами…

II

Ночью похолодало, и дождь под утро сменился снегом. Мягкий, нежный, чуть влажный, он ниспадал, ложился на землю ласково, словно обещая после долгого осеннего ненастья благодать и покой. Понемногу все кусты, все деревья, все крыши и провода в округе, все гаражи и сараи, все деревянные скамейки, все бельевые веревки, все песочницы и качели на детских площадках — все высветлил, выбелил первый снег; и земля была светлее ночного неба.

Когда, забывшись под утро коротким сном, Вранцов снова открыл глаза и, вместо привычных бежевых обоев в спальне, увидел эту картину, этот забеленный под смуглым небом уличный пейзаж, он с новым ужасом понял, что за ночь ничего не изменилось и чудовищная эта метаморфоза с ним в самом деле произошла. То, что прежде, в сумраке ночи, еще могло показаться нелепым бредом и сном, в яснеющем свете дня предстало так реально и непреложно, будто иначе и быть не могло. Он сидел на ветке весь в перьях, съежившийся до размеров обыкновенной вороны, тогда как мир вокруг ничуть не изменился, остался прежним, таким, как всегда. Прежним для всех, но не для него. И теперь, если он хочет как–то осмыслить свое положение, сориентироваться в нем, он должен признать этот факт.

За ночь он так истерзался, измучился, что теперь, устав от страданий, даже мучиться больше не мог. Прежнего Вранцова не было. Он исчез, испарился, осталось лишьодно воспоминание о нем. Он пропал, он умер и уже похоронен, без музыки, без траурного обряда, и даже неизвестно где, а точнее, нигде. Вместо него осталось на земле что–то нелепое, какая–то уродливая поганая птица, даже сравнение с которой показалось бы оскорбительным еще вчера.

Это было так ужасно, так чудовищно жестоко, что за весь вчерашний вечер и всю ночь никуда дальше этого факта он в своем сознании двинуться не мог. Это просто не укладывалось в голове, это не могло быть предметом здравого разумного осмысления, он отказывался думать об этом всерьез. И лишь в свете брезжащего утра усилием воли наконец заставил себя преодолеть свинцовое это отчаяние и хоть сколь–нибудь трезво на дело взглянуть.

Что же он все–таки теперь собой представлял? До каких пределов дошла в нем эта жуткая метаморфоза? Он видел свое короткое тело в перьях (на животе сероватых, но черных на крыльях и на груди), видел чешуйчатые лапы, видел, скосив глаза, свой костяной, с какими–то щетинками у основания, острый клюв. Но сознание–то у него было прежнее, человеческое. И память осталась прежней: ничего птичьего он в своем прошлом не помнил, ничего вороньего в своем сознании не ощущал.