21. 04. 1903 г.
Кутаисская тюрьма.
— Лежи, не кипишуй, — посоветовал Прохору угрюмый бородатый арестант. — Дрогнет у меня рука — портачка не получиться!
Прохор с сомнением оглядел крепкие жилистые руки колыцика.
— Это у тебя-то, Шило, руки дрогнут? Да они у тебя даже с перепоя не дрожат!
— Искусство — вещь тонкая, — заметил Шило. — Один неверный штрих — вся композиция рухнет! А поправить — чай не по холсту малюю! Так чо лежи смирненько!
— Слушай, Шило, — сказал Прохор, — ты со твоим талантом мог известным мазилой[53] стать.
— Ну, известным или нет, — усмехнулся Шило, — это вопрос. А вот мазилой я действительно был. Церква расписывал, иконы малевал.
— И чего же бросил? — спросил Прохор. — Али не доходное это дело?
— Да нет, жить можно, — ответил колыцик. — Но понравился мне сильно крест батюшкин золотой, да кадило червленое серебряное. Ну, там еще пару иконок старых прихватил. Бес попутал. А дальше покатился. Откинулся, украл, пропил, обратно. Замкнутый круг. И несть из него выхода! На сегодня хватит, — сказал Шило, пряча шпору[54] в потайное место. — Завтра продолжим, — вытирая руки от мазуты,[55] колыцик с одобрением разглядывал свою работу. — Только одного не пойму, зачем тебе дрына кривая на груди?
— Был раньше такой бог — Гермес, — пояснил Прохор, — а это посох его — кадуцей.
— Все божки языческие, — многозначительно заметил арестант, подняв указательный палец, — суть — демоны лукавого!
— Шило, — рассмеялся Прохор, — я как погляжу, ты не только церква малевал, а, небось, еще и духовную семинарию окончил.
— Была такая благость, — смущенно пробасил колыцик, — малость не доучился. В иконописцы подался. Так зачем тебе эта богомерзкая штуковина на груди? Лучше б я тебе крест истинный во все пузо нарисовал! Али светлый лик заступницы Марии на груди. Лучшего оберега не придумать!
— Грешен я, Шило, — ответил Прохор, — чтобы Деву Марию на груди колоть! А Гермес издревле ворам благоволит!
— И по грехам вашим аз воздам! — словно на проповеди проревел Шило. — Нарекаю тебя отныне и присно, и во веки веков, Кадуцеем!
— Кадуцей — отменное погоняло, — согласился Прохор, поднимаясь на ноги. — Вот черт — спина затекла, — Дубов несколько раз наклонился, разминая затекшие мышцы. — Хоть бы нары сколотили, уроды! Так и заболеть можно!
— Заболеть? — Шило раскатисто засмеялся. — Сдохнешь от чахотки — никто и не почешется! Пока не завоняешь, конечно!
Прохор скрипнул зубами:
— С этим нужно что-то делать!
— Что делать? — Шило с изумлением уставился на Дубова. — Будешь буянить — в карцер упекут!
— А если вся турма поднимэтся? — крикнул кто-то из дальнего угла камеры.
— Ну? — вопросительно проревел Шило, выискивая глазами крикуна.
— Карцэров на всэх нэ хватит! — крикнули из того же угла.
— Кто это у нас тут такой умный? — Прохор переглянулся с Шилом. — Покажись!
Из толпы беспорядочно лежавших на полу арестантов поднялся маленький рябой грузин.
— Назовись! — потребовал Прохор.
— Сосо Джугашвили. Кличка — Коба, — ответил грузин. — Пришел позавчэра этапом с Батумского цэнтрала.
— Политический! — презрительно сплюнул Шило. — Ты куда лезешь…
— Постой, — остановил его Прохор. — Весточка с Батума была, что политический Коба с понятием. За него Соловей просил.
— Ну, раз просил… — подобрел рецидивист Шило. — Иди сюда — не забидим!
Переступая через сокамерников, лежавших на холодном бетонном полу, Коба добрался до кучки уголовников. Преступная братия по обыкновению занимала лучшие места в камере. Возле окна и подальше от параши. Здесь было легче дышать: запах пота и испражнений разбавлялся свежим воздухом из маленького зарешеченного окна.
— Садись, — сказал Дубов, указав Кобе на кучу грязного тряпья.