Потом он купил много ватмана, чтоб учить слова, и я должна была изучить методику и рассказать ему, как это делать. Я должна была научиться жонглировать и что-то еще.
Потом он замкнулся и проводил все часы за соседним компьютером, изучая новости, читая статьи и ругаясь в сети с незнакомцами. Если я случайно произносила слово «работа» или «учиться», был скандал. Любая всплывшая тема, если она приводила к скандалу, автоматически считалась закрытой по моей вине. И чтоб избежать обвинений в том, что я разрушила его стремление выучить английский, выучить программирование, я не должна была спорить ни с чем. Чтоб избежать обвинений в том, что я желаю ему смерти, я не должна была говорить о работе. Чтоб избежать обвинений в том, что я запрещаю ему сбросить лишний вес, я не должна говорить, что для похудения нужно меньше есть. И где-то в ноябре я перестала говорить на эти темы. В декабре я перестала разговаривать вообще.
Наши компьютеры стояли рядом, так что он каждую минуту мог видеть, что я делаю. Он мог заговорить о чем-то интересном и увлекательном, вроде причин расхождения протестантских течений в Западной Европе или о чем-то простом, вроде еды. Но для меня все это означало одно — необходимость прислушиваться к интонациям и понять, какой ответ правильный. За неправильный ответ полагался скандал. За отмалчивание полагался скандал. За лживость и лицемерие — отдельный скандал. Я должна была искренне и с огромным энтузиазмом, исполненная любви и щебечущая, как веселая птичка, подхватывать любую поданную идею, но выглядеть при этом естественно и не подавлять своим энтузиазмом, ибо он мог еще передумать и дать задний ход. Если бы я не угадала тональность и идею, был бы скандал.
Иногда скандал возникал просто так — потому что я отдалялась, не хотела разговаривать, и необходимо было заставить меня сближаться.
Я ушла в интернет.
И однажды накануне Пасхи я поняла, что совершенно чужой и посторонний человек дал мне за месяц больше любви и уважения, чем за последние пять лет я видела от собственного мужа.
Весной я поняла, что не могу больше. Меня ожидало еще двадцать или тридцать лет лжи и ненависти. Я превратилась в то, что ненавидела больше всего — в копию своей свекрови. Я не могла бросить его, потому что он не работал, и у него не было ни денег, ни квартиры. Я дала себе слово, что буду терпеть еще два года, по числу лет своей вынужденной безработицы, а после того мы будем в расчете. Но иногда я ловила себя на мысли о том, что могу сейчас, прямо сейчас, выйти из дома, сесть на поезд и уехать куда-то, где меня не найдут. Жить на вокзале — нет, я не могла, там бы он нашел меня. Значит, нужно уехать в другой город. Можно уйти в лес. Лучше в лес. На вокзале я умру через неделю, в лесу — дня через два. Но это было бы чище.
Но я знала, что неспособна жить на улице. Это просто выше моих сил. И разве я не отвечаю за дом, за семью, за маму, за собак?
Можно, наверно, и так было бы правильно — пойти путем сильных и храбрых. Сказать на исповеди, что я не люблю и не уважаю своего мужа, и хочу развода. Мне бы запретили причастие и потребовали разбираться с мужем. Я бы сказала ему правду. У нас был бы большой и длинный скандал, в конце которого он бы заставил меня просить прощения и смириться с жизнью. И все вернулось бы к накатанной, кроме того, что теперь у него был бы повод давить на меня моей виной за нелюбовь. Но мне не хватило на это сил.
Я продолжала лгать. И каждый раз стены храма обвиняли меня в лицемерии. На Литургии было тяжелее всего, мне хотелось кричать и биться об стены. Я стала холодной и чужой. Я нашла, как мне казалось, выход — я изменила ему. Это то единственное, что стало рубежом, после которого нельзя вернуться. Как нельзя не умереть, перерезав артерию. Все другое заставило бы меня смириться, и только это могло разрушить наш мир.
Мне оставалось только дождаться, когда выйдет срок и все закончится.
Наступило лето. Я все время была под его контролем. Он запрещал мне пойти на реку (там меня обязательно изнасилуют, а пойти со мной он не может, потому что боится). Он разбил дверной звонок и сломал телефон, после работы он встречал меня на остановке, чтоб сходить в магазин, потому что выходить из дома один боялся. И затем я сидела на скамейке час или два, ожидая, пока он купит, что хочет, думая об безысходности нашей с ним жизни и чувствуя боль в поджелудочной (я ничего еще не ела). Потом был отпуск — 3 недели, в которые мне нельзя было даже выйти одной на улицу. Я пряталась за своим компьютером, делая вид, что страшно занята, и вставляя в уши наушники, чтоб ничего не видеть и не слышать. Я готова была ждать необходимое время, и выждала бы его, если б даже тут он не пробивал мою защиту. Раз в несколько дней он находил повод, начинал раздражаться, накручивал себя, доводил меня до слез, а потом отворачивался и засыпал.