Цунэко теперь лежала тихо. Тодо подумал, что она спит, и, чуть погладив её по эбеновым волосам, погрузился в размышления. Можно было сказать, что для расследования ушедший день прошёл не зря. Ему удалось разобраться в преступлении. Нарисованные принцем Наримаро портреты придворных объяснили произошедшее, но сомнения в собственной прозорливости точили, пугали и настораживали. Опыт и интуиция говорили одно, но доказать догадки и подтвердить выводы было нечем.
Цунэко говорила, что спальня Кудары-но Харуко примыкала к её покоям. Интересно, с какой стороны и насколько отчётливы тут звуки?
Его снова стало клонить в сон, как вдруг тонким голосом жалобно запел москит, закруживший над самым ухом.
— Убей его, не то изведёт вконец, — услышал он тихий голос Цунэко.
— Не спишь? — удивился он и неожиданно почувствовал новый прилив желания.
Не просто желания — жгучего голода. Теперь он стал спокойнее, увереннее в себе. Он снова жаждал её — всю, без остатка, как жаждут воды в жару. Голова кружилась всё сильнее. Какая-то трезвая мысль отчаянно пыталась достучаться до него, и он бы с радостью прислушался к ней, но желание и страсть полностью заглушили рассудок. Ему хотелось кричать, но усилием воли он подавлял крик и, загнанный внутрь, он разрывал его сладостной пыткой, прорываясь лишь едва слышным стоном.
Цунэко вздрагивала и стонала в его объятьях, один раз замерла, вцепившись в его плечи и резко поднявшись.
— Что ты? — спросил он.
— Показалось, что кто-то стоял у двери. Игра света.
Когда всё кончилось, он услышал новый писк треклятого москита. Неожиданно напрягся и тут же ощутил, как рядом напряглась Цунэко. Невдалеке кто-то отодвинул бамбуковую занавеску.
— Ты слышал? — прошептала ему на ухо Цунэко.
— Да, но где?
— Кажется, в покоях Ванако…
— Может, любовник?
— Не знаю.
Больше шорохов не раздавалось, и снова зажужжал над ухом надоедливый москит. Тодо изловчился и, поймав его, раздавил.
Повисла тишина, новая, беззвучная и сумрачная, немного пугающая. Потом подул лёгкий ветерок за ситоми, донося аромат цветов за окном, послышался крик какой-то ночной птицы. Сова? И чего кричит?
— А где была спальня Харуко? — шёпотом спросил он.
Цунэко указала на заднюю стену спальни.
— Там, через коридор. Зачем тебе?
— Вспомнил рассказ о её незадачливом любовнике, — улыбнулся Тодо. — Надеюсь, утром я не буду сильно шуметь и опрокидывать вазы. Мы договорились с твоим братом встретиться на рассвете у Павильона Ароматов. Боюсь, по моему растрёпанному виду он поймёт, что ночью бродячего кота где-то носило.
— Промолчит, даже если поймёт, — уверенно прошептала Цунэко. — Он не любит проповеди.
— А что ты о нём думаешь?
— О Наримаро? — Цунэко задумалась. — Не могу сказать. Он — вне оценок и мнений. Как ни оцени… Он человек чести, но честь понимает по-своему. Нагл и дерзок, но может оробеть, как новобрачная. Отчаянный смельчак, но страшно боится летучих мышей. В детстве одна запуталась у него в волосах… Он артистичен и невозмутим, глубок и поверхностен, совестлив, безразличен, сдержан, чопорен и игрив. Половину жизни проводит в отрешённом созерцании, другую посвящает мечу.
— Мне показалось, что он — лис. Самый настоящий Девятихвостый лис. И ты — тоже лисица.
— А ты сам-то не лис, Корё? За десять дзё запах крови слышишь, а других лисами зовёшь?
Она умолкла. Молчание отяготило Тодо. Он тихо заговорил:
— Я тут чужой, и не знаю даже, где раздобыть тушь и бумагу, и вряд ли пришлю тебе утром письмо. Но если, — пробормотал он, вдруг смутившись, точно отрок, — если ты готова стать женой не очень-то богатого наместника небольшого домена в пятьдесят кокку риса, то я… был бы рад. У тебя не будет множества золотых гребней и китайских шелков, — он вздохнул, — мне такое не по карману, но у тебя никогда не будет соперниц. Я… я вообще-то никакой не бродячий, а… очень… домашний кот.
Тодо не думал, что его слова придутся Цунэко по душе, но он и вправду не мог предложить ей ни богатства, ни положения в обществе. Для женщины из рода Фудзивара это был весьма жалкий удел. Цунэко молчала, но он ощутил на своём плече её руку. Цунэко нежно гладила его, потом её рука скользнула ниже, опьяняя и снова возбуждая. Её ласки были прикосновением шёлка, и Тодо таял в сладкой истоме, точно плыл куда-то, но не в Пустоту, как раньше, а наоборот, уплывая от курения гробовых кадильниц и заунывного мерного пения буддийских бонз. Он плыл в тепло, в простое, осмысленное бытие, к цветущей сакуре, аромату аира, к нарядным женским накидкам цвета павлонии. Теперь он был нежен и ласков, как сытый кот.