Выбрать главу

— Сбереги меня, пожалуйста, — он посмотрел на меня с такой мольбой. — Сбереги меня от моего безумия.

— Сберегу.

Он боялся. Боялся так сильно, что едва ли мог с собой совладать. И боялся он не безумия, не того, что мог начать убивать направо и налево, вести себя как психопат или еще хуже. Мне бы, возможно, польстило, если бы не вся ситуация, что самым важным было для него — не разочаровать меня. Любил меня, доверял мне, но так превозносил — а именно это он и делал с самых первых наших совместных дней, — и боялся потерять. Он сомневался в первую очередь в себе, а не в моей преданности ему.

— Ты можешь об этом не беспокоиться, Уильям, — обняв его за плечи, я придвинулся ближе. — Я готов поклясться, если тебе станет легче.

— Нет, этого не нужно, — он посмотрел на меня и поцеловал в щеку. Губы были такими непривычно холодными. — Я верю твоему слову и так.

— Я знаю.

— Давай попробуем отыскать кого-нибудь сносного в пабе, сами попробуем что-нибудь из чудес пивоварения и крайне специфических мясных блюд, — он широко улыбнулся, сделал последнюю затяжку и выкинул окурок себе под ноги.

— С каких пор ты пьешь пиво? — Выразительно на него посмотрев, я также ответил усмешкой на забавное предложение.

— Ни с каких, но можно попробовать! Пусть сегодня будет ночь открытий.

— Пусть, — я поднялся и протянул ему руку.

========== Очерки Ричарда Л. Элдриджа: «Позволение» ==========

Страсть, как и безрассудство, молода. По крайней мере, для меня самого. Каково же было мое удивление, когда я испытал это чувство, забытое еще в молодости после смерти жены. Тогда я предался военному делу и служению родине со всем упоением, желая не то забыться, не то найти смысл в уже совершенно лишенной смысла жизни. То время, когда я скучал и жаждал встречи, горячих поцелуев и объятий, давно кануло в Лету — растворилось, забылось и смазалось, было выжжено из моей юности предсмертной лихорадкой супруги. Годы спустя, пребывая на чужой стороне, я порой думал о том, что в моей жизни не осталось места Чувству. Я мог радоваться победе в бою, не шибко болезненной ране и теплому чаю, но не чувствовал одухотворения, ибо во мне не осталось места душевным переживаниям, даже самым светлым. Заперев все возможное в глухой тюрьме внутри самого себя, я не мог ощущать все то, что было природно и правильно для любого человека: ни печали, ни счастья, ни зла. Я шел вперед с осознанием некоего долга, размышляя о котором теперь, я могу сказать, что это была сплошная надуманность и попытка придать смысл тому бессмысленному, чем стало мое существование на заре третьего десятка.

У людей есть право на счастье, в этом я убедился в тот же момент, когда осознал, что у них также есть право на несчастье. Каждая слеза стоит улыбки, каждый добрый взгляд стоит чужого противного слова. Не то чтобы «за все в этой жизни приходится платить», но мне иногда на самом деле кажется, что одно так или иначе уравновешивает другое. И тогда мне пришло в голову — так чем же я заплатил за эту ночь? За эту удивительную ночь, когда я снова испытал забытую страсть, теперь уже ничем не прикрытую? Смертью Изабель или ранением на службе, годами одиночества или же мне только предстояло отплатить.

Джонатан оказался не просто удивительным человеком, который позволил себя целовать, когда нас могли в любой момент обнаружить. Он действительно лишь позволял. Тот день принес мне вместо ненастья интересного собеседника, отличного от всего столичного общества, иностранца со странным акцентом, яркими синими глазами и занимательной биографией. Я мог бы предположить все что угодно, но только не это — чем закончилась или, если быть точным, продолжилась ночь: покинув поместье баронета на заказном экипаже, отправившись в Эйнсфорд, я мог ожидать любезного и интереснейшего продолжения разговора — Джонатана было удивительно приятно слушать, редко комментируя им сказанное, внимая продолжительному и деятельному монологу, — но не того, что почти с порога меня попросят налить итальянского вина и предложат расположиться в спальне.

Он ступил в мой дом уверенно и спокойно, приняв поднесенное прислугой вино и закуривая набитую для него лично папиросу. В Уорренрайте сошлись самые притягательные качества: развитой ум, чувство собственного достоинства и совершенное понимание собственных желаний — будь то определенный напиток или же тема будущей беседы. Все в нем было выверено, отлажено, как в уникальном механизме, но при этом его отличали особая живость и вовлеченность в ситуацию. В нем не было наигранности, столь часто встречающейся у нынешних мужчин и женщин, пытающихся влиться в общество и понравиться, ему попросту не было в том нужды — он безоговорочно привлекал к себе внимание вовремя сказанным словом или уместной в тот или иной момент улыбкой. Ему не пристало кем-либо притворяться, чтобы сойти за «своего», за какого-нибудь parvenu¹, как он сам говорил, которым он так или иначе являлся — новоприбывшим в Англию потомком некоего графа, оставившего приличное наследство. Он был настоящим, и в этом была его исключительность.

Ему не особенно хотелось беседовать — мы и так провели за столь приятным занятием почти весь вечер. Джонатан сел на постель, стоило только оказаться в спальне. Я встал напротив него, рассматривая Уорренрайта, любуясь тем, как он отпивал из бокала и стаскивал с шеи надушенный шелковый платок, оголяя светлую кожу, под которой — не показалось ли мне? — просвечивали вены, столь тонкой и нежной она была. Шагнув ближе и протянув руку, я с таким удовольствием ощутил прохладную кожу под пальцами, отогнул ворот рубашки и огладил ключицы. От шеи Джонатана пахло чем-то пряным — дурманящим парфюмом, от которого кружилась голова.

Уорренрайт усмехнулся и поднялся с постели, встал ровно напротив меня и стал расстегивать собственную рубашку, заведомо избавившись от фрака и жилета — движения отлаженные, красивые. И весь он сам — красивый. В его жестах и взглядах было лишь одно — я позволяю тебе смотреть. Он совершенно точно знал себе цену, и знал, как хотел, чтобы с ним обращались, и я не мог противиться этому посылу, самой идее позволения. То ли затянув меня в свою дивную игру, то ли подчинив своей личности, он мог одним только мановением руки заставить меня повиноваться его абсолютной власти. Власти темной, оказавшейся вязкой, как сама кровь, которая, как я думал, полнила его сущность — казалось, что если полоснуть по его выступающим на теле под молочной кожей венам, она потечет неспешно, омывая его плоть, как мирра.

Стоило Джонатану распахнуть рубашку, как я не смог противиться самому яркому желанию, затопившему меня всего — припасть губами и целовать, чувствуя на языке витающую в воздухе пряность, чувствовать соль его кожи. Он позволил и другое: расстегнуть его брюки, но остановил мои руки — играючи вел меня по своим правилам. Меня накрыло тяжелым дурманом: я стал горячо целовать его шею, не боясь оставить следов, сжимая пальцами его плечи и талию, вдыхая запах, и только тогда я понял — это был не парфюм. Это был его собственный запах. Он запускал пальцы в мои волосы, и я словно бы слышал его усмешку, но в ту минуту для меня не было ничего важнее, чем раздеть его полностью и не оставить живого места на этой алебастровой коже.

Джонатан не дал возможности его раздеть — он сделал это сам, с присущей лишь ему одному изящностью и легкостью. Он не был похож ни на одного из моих любовников. В голове билась совершенно яростно и безумно мысль: «я хочу твое тело». Словно во сне, самом страшном и лучшем одновременно, я оказался с ним в одной постели, с обнаженным и всесильным. Соприкасаться с ним, целовать его губы, и слышать властное «продолжай», и беспрекословно покоряться его воле — вот что было значимым в ту ночь.

Я не мог не притронуться к его влажному члену, провести языком от основания до головки, чувствуя, как тонкие, но сильные пальцы жестко вцепились в волосы, как Джонатан вскинул бедра выше, толкаясь в горло. Чувствовать тяжесть его плоти на языке, солоноватый привкус и запах возбуждения — белого мускуса, — было так упоительно. Сдержанный и холодный во время светской беседы, и удивительно податливый и вместе с тем требовательный, вцепляющийся в лицо любовник, заставляющий брать глубже. Я хотел чувствовать его как можно ближе до потери сознания. Это была та самая, настоящая страсть, которая осталась в мои двадцать лет. Я хотел обладать этим человеком — им всем! — до последнего вздоха и стона в ту ночь. Каждый его негромкий стон вызывал во мне самую настоящую бурю эмоций. Только от звуков его голоса мой собственный член становился тверже.