Выбрать главу

Неприкаянный, потерянный, одинокий — запертый в собственной голове — переставал существовать как личность и становился полноценной болью, ненавистью к самому себе. Он, переполненный ими до краев, выливал на меня злобными словами, резкими жестами и даже рукоприкладством все свое отчаяние, которое не был в силах переносить. Уильям не помнит, как после всего этого приходил ко мне и рыдал.

Я укладывал его, как ребенка, в соседней комнате — нашей комнате, ведь спать я ушел в другую, — поглаживая по волосам и иногда наигрывая что-то на рояле из найденных в доме произведений, под которые его сон мог стать немного спокойнее. Я прикасался к нему, как с заснувшему зверю, поглаживая и успокаивая, когда он не мог меня укусить, просто чтобы он понимал — я есть, я рядом.

Ведь так много значит это понимание, что с тобой тот, кто защитит тебя, невидимо, но стойко. Когда ты чувствуешь, что ты не один, ты можешь продолжать двигаться дальше. Я не мог ему помочь словами, не мог запереть в доме, когда Уильяму вновь хотелось убивать. Человек — даже подобный мне — не в силах остановить разбушевавшегося зверя. Но этот зверь хотя бы мог вернуться в свое логово, где его ждали, и где он, устрашившийся собственной силы и ярости, мог стать беззащитным, потому что был дома. Потому что его было кому защитить.

Я не мог защитить Уильяма от него самого. Я не мог вернуть ему былую ясность ума и силу сознания, но мог обещать в доме спокойствие. Хотя бы ту самую малость, которая была ему все-таки необходима. Со своей стороны могу сказать, что ему становилось лучше. Убивал он уже с осознанием, что делал, шел на поводу у своей если не жажды, то скуки — зверь без движения, зверь рассержен, зверь выходит на охоту.

К сожалению, рациональная часть Уильяма — да и вся его человеческая сущность, — все еще отрицала убийства. Он не справился с принятием вынужденной расправы ради утоления голода, что и говорить о серийных нападениях, учиняемых им в Лондоне и его окрестностях. Убийства с каждым разом становились реже и менее кровавыми, Уильям приходил в себя быстрее, хотя все еще старательно занимался самобичеванием, находясь у камина в нашей спальне.

Я посмел надеяться — нелепость — на то, что вскоре ему удастся вернуться к себе самому. В конце концов прошел к тому моменту уже месяц. Месяц, казавшийся адом.

Мы всегда разговаривали ранним утром, когда он ложился спать, убаюкиваемый моими поглаживаниями по волосам. И потом он спал так долго, до самой ночи, чтобы все повторилось вновь. У него выпадали из памяти наши разговоры — либо он просто не захотел их запоминать. А до убийства и после мы не разговаривали вообще. Лишь на той самой границе сна и яви, когда он был абсолютно беззащитен.

Каждый день я боролся с самим собой, чтобы чувство вины меня не парализовало. И если вы думаете, что это было просто — вы никогда его не испытывали в полной мере. Даже мне самому казалось, что я не делал ровным счетом ничего, чтобы облегчить его участь. И только сейчас, почти сто двадцать лет спустя, я могу проанализировать свои поступки и поведение. Я казался себе бесполезным и жалким, лелеющим мысль, что я отвратителен, что мне нет места на этой чертовой земле, потому что я сотворил с Уильямом такое. Но даже тогда я знал, что я не имел права на слабость, на самобичевание и на ненависть к себе. Я должен был стать точкой притяжения, маяком, стеной и опорой — тем человеком, с которым он бы чувствовал себя хоть немного в безопасности, человеком, который бы олицетворял для него дом.

Самонадеянно? И пусть кто-нибудь попробует мне доказать, что у меня это не получилось. И тогда я просил бы, на что вы готовы для человека, которого любите, если ваши слова не пустой звук, а осознанное признание его частью вас самих.

И этот человек, ныне мой супруг, был и остается для меня всем.

========== Очерки Ричарда Л. Элдриджа:«Мираж» ==========

— Вы так удивлены?

— Немало. — Голос Джонатана звучал неуверенно.

— Играете?

— Нисколько. — Выражение его лица перестало выражать спокойствие.

— В чем тогда правда? Если это — не игра.

— У каждого из нас она будет собственной.

Я был удивлен и искренне старался понять, почему Уорренрайта так всполошил мой поцелуй, и почему он говорил загадками, но спрашивать вновь не стал. Мы выпили чай и побеседовали о каких-то самых обыденных вещах: политика, погода, скачки. Он держался поодаль, но не выказывал отвращения. Скорее, был обескуражен моим поведением. Впрочем, я не особо хотел заморачиваться на этот счет. Джонатан был человеком до крайности интересным, поэтому я рассудил, что наилучшим образом стоит строить разговор по его желанию, нежели по моему. Все-таки гость в доме диктует правила. Было бы особенно некрасиво ставить его в неловкое положение.

— Так что вы думаете на этот счет?

— Мне мало интересно будущее Англии, полковник.

— Тяготеете к своей родине сердцем?

— Румыния всегда будет мне ближе.

— Так или иначе, мы все — часть старого света.

— Вы в этом так уверены? — Его усмешка была несколько жесткой.

В таком разговоре и настроении Уорренрайт казался совершенно чужим, жестоким и даже опасным — я встречал таких людей и раньше. Они заставляют не только испытывать страх, но и трепет. Но оба этих чувства мне были недоступны. Я явственнее ощущал напряжение между нами, и оно было откровенно говоря ни сколь не об эротизме.

— Уильям — ваш любовник.

— Вы осведомлены и так.

— Едва ли это могло укрыться от чужих глаз.

— К чему разговор?

— Все столь печально, что вы здесь?

— Вы пригласили.

— Вам здесь дурно?

— Подобный разговор — не честь.

— Прошу прощения.

После моей несдержанной выходки изменилось его отношение. Разговор потерял былую легкость, Уорренрайт больше предпочитал курить, нежели разговаривать, смотря на меня не столько с недоверием, сколько с напряжением. Ему разговор, очевидно, не нравился.

— Вы останетесь?

— На ночь? — Джонатан посмотрел на меня, а потом на часы. Время клонилось к вечеру.

— Если угодно.

— Меня будут ждать дома.

— Не останетесь на бокал бренди?

— Не откажусь, но попрошу подготовить экипаж к одиннадцати, если вас не затруднит.

— Не затруднит.

— Благодарю.

После бренди, казалось, разговор стал клеиться намного лучше. Джонатан подобрел и был готов так или иначе вести беседу. Из голоса пропало недовольство. Он не казался человеком, подверженным влияниям и настроениям, но, видимо, я задел что-то особенное в его душе, когда завел разговор об Уильяме Холте. Это была самая дурная идея.

Джонатан охотно рассказывал что-то о румынских реалиях жизни, о верованиях своей страны и об общем укладе, и мне иногда казалось, что в его речах звучала скрытая ностальгия, легкая тоска по старым временам. Уорренрайт рассказывал ладно, его можно было слушать часами — приятный собеседник и, пожалуй, достойный оратор. Я был уверен, что он мог говорить и за ним шли бы на войну, на празднование, ему бы действительно внимали. У Джонатана был приятный голос, а под его речи, пускай и очень интересные, я чуть не задремал.

Внезапно почувствовав усталость, я все-таки заснул. На часах было уже ближе к полуночи. Сквозь сон я слышал чьи-то голоса и шорохи, но мне никак не удавалось открыть глаза. Неужели алкоголь и непривычная, взявшаяся из ниоткуда усталость, меня так сморили, что я погрузился в сон на софе в гостиной? Конечно, у камина было тепло и уютно, но не мог же я настолько сильно устать. Я и так провел весь день в постели, отключаясь и просыпаясь раз от раза.

Впрочем, промелькнула мысль, что я мог простудиться, а потому мой организм требовал отдыха больше, чем обычно, предчувствуя возможную бурю лихорадки и кашля, что сопровождали любую мою болезнь. Где-то вблизи я вновь услышал голос своего гостя, но все не мог разобрать, что же он говорил. Слышал мерное тиканье часов, треск поленьев в камине, даже постукивание соприкасающихся кусочков льда в бокале с бренди. Но слов не понимал. Только тягучую, мелодичную речь на совершенно незнакомом мне языке.