Вхожу — мама родная! Не просто так она меня не пускала, вроде как праздник у них в ресторане какой. Сидят за единым столом почти сплошь мужики, баб по пальцам сосчитать, сидят, один другого за плечи держит, поют по-своему и в стороны качаются. Немцы, как есть немцы… Ладно, мне что, ресторан государственный. Оглядываюсь, как бы мне примоститься, чтоб в окошко машину видать, слышу — все до единого смолкли и на меня зырятся. Картиночка: стою посреди в кирзухе, в штанах масленых, в свитере ношеном, они же за длинным столом при галстучках, ботиночках, пиджачках. Не знаю, как у тебя, у меня так завсегда: от страха и неловкости злым становлюсь, переть начинаю, как танк. Ну, думаю, хрен с вами, пойте, обнимайтесь, а мне мой стакан поднесите, потому за свои кровные выпить-закусить с устатку не дать — такого закона не знаю, нет такого закона. Так и пру — в угол прямо. К окошку сажусь, пачку «Севера» на стол, пальчиками, как в фильмах, знаешь, постукиваю и небрежно под занавеску в окно поглядываю. А на улице тьма. Один фонарь перед рестораном качается, от окошек свет. В нем снежок сыплет на мою машинку, и ни души. Стыло на сердце стало: она там, я здесь. Будто предчувствие какое. За себя-то я не боюсь, битый, хрен меня забьешь, а ее жаль. От если до нее доберутся, тогда все, хана… И тут подходит…
Сейчас расскажу, какая она была, выпью только. Звали ее, как потом узнал, чудно — Янка. Не литовка, полячка, по-нашему не переведешь, Ян — это Иван, а она Маша, что ли, тоненькая, беленькая, не яркая, как бабы бывают, бледная, не садовая — полевая. Как взглянул на нее, так меня и дернуло. Сижу, уставился, и она на меня смотрит, а в руках у ей ничего нет, словно только на меня поближе поглядеть и пришла. Растерялся, давай ей руками показывать, как иностранке. Стакан показал, по глотке себя погладил, борщ изобразил, ложку там, а селедку — никак не могу, как в самом деле ее, селедку, покажешь? А она улыбнулась, грустно так, не знаю, отчего она всегда так грустно улыбалась, но только от ее улыбки горько делалось, и спрашивает по-русски: кто вас сюда пустил? У нас, говорит, не принято в таком виде. В таком виде, так и сказала… Нездешний, говорю, не знал, какой вам тут вид нужен, но если я им, за тем столом, своим видом аппетит порчу, так я могу и на кухне, мне все одно, но только чего прошу — дайте, а то я целый день не ел, пойти некуда, так что отсюда не уйду, не просите. Глаза у ней тогда серьезные сделались, потемнели снутри, ничего не сказала, посмотрела только особенно и ушла. И те не смотрят больше, отвернулись, а у меня будто глотку клеем намазали — липнет слюна, сглотнуть не могу. Не знаю, как объяснить, что я от первого от ее взгляда все про нее понял: будто не я страну объехал и людей перевидал, а она в городишке в этом весь свет пообсмотрела, про все узнала, и радости от того у нее никакой нету.
— Погоди, — перебил первый. — Я что-нибудь подброшу. Не то гаснет.
— А ты ближе сядь, плотней, загородим.
— Ты говори, я слушаю. Посмотрела — и чего?
— Конечно, я, должно быть, это про нее потом выдумал, не за столиком же сразу прознал. Только, помню, испугался: куда это она пошла? Может, и не официантка она? Это теперь официантки все по-фирменному в каждой забегаловке по единой форме. Была она в своем, как узнать — кто. Жду, голову тяну. Вдруг вижу — у служебной двери она с другой быстро и не по-нашему лопочет. Та здоровая, мордастая такая, моей, видно, что-то про меня накручивает, а моя зло отвечает. Все, думаю, спасибочки, отобедал. И тут, немного подождал — несет. Отстояла меня, так понимаю, ладушка. И рыбки принесла, и водочки, тарелку супа, не борща, конечно, но тоже с мясом, горяченького. Тепло мне стало на нее смотреть. Поблагодарить бы, но только не то что за руку тронуть, заговорить нельзя, не у Пронькиных, так что я выпил молча рюмочку за ее здоровье, закусил, оттаял, только к супу — идут к моему столику двое.
Один амбал, мордоворот, рожа жиром заплыла, глазки еле проглядывают, второй щупленький, белобрысый, невидный. Бугай без спроса против меня садится, и это одно уже мне не понравилось, младшой возле вертится, тому все в рыло заглядывает, как собачка. Амбал трёк-трёк что-то по-своему, белобрысый тут же по-русски перевел: Алик, мол, хочет тебя с праздником поздравить. Здравствуй, думаю, Алик, коли не шутишь; налил себе стопарик, им откланялся в ответ и опрокинул за собственное здоровье, за суп принялся. А щуплый снова: Алик, говорит, с тобой выпить хочет. Вот, думаю, паразит, хоть словечко бы выучил. Двигайте, говорю, рюмочки, угощу, чем имею. Двигают, затем и пришли… Ну и пошло: водку мою пьем, белобрысый в переводчиках, так и беседуем. Про то, про се, откель я приехал. Про машину, конечно, молчу, да все равно — номер-то московский. Впрочем, я до времени и про Москву помалкиваю, а то москвичей повсюду не любят, наглюки, считается, так что у меня уж правило было: спервоначалу никогда не признаваться, что сам из Москвы… Допили. Боров хрякнул что-то на весь зал, она приходит. Он ей по-ихнему, она на меня смотрит, а я понимаю, что это она за мой счет выпивку заказывает. Ну-ну. Пока второй графин несут — тут и смоюсь по-тихому. Встаю, показываю им, мол, брызнуть отлучусь — и за ней. Она худая, маленькая вся, а под кофточкой на спине, меж лопатками обтянутыми, не замок от лифчика, а точно узелок выпирает, точно грудь у ней платком перевязана. Э, думаю, застудила, что ли, грудь? И до сих пор не знаю — то ль показалось тогда, то ль верно, но только жаль стало: что ж, думаю, другой работы ты не нашла, как только хрякам водку в ресторане в этом паршивом таскать. Догнал, возьми, мол, с меня, и тут глаза у ней позеленели, как меня услышала, тревожные сделались, наклонилась и мне шепотом: уходи, мол, быстро. А деньги, говорю, деньги-то возьми с меня. Завтра, шепчет, занесешь, мы, говорит, с девяти работаем… Ничего не пойму. Спускаюсь по лестнице, а самому хорошо, дураку, и от акцента ее, и что поутру снова ее увижу. Решил не торопиться, в сортир под лестницу завернул, прикидывал еще, не подождать ли ее уже сегодня. И не тревожусь ни о чем, хоть и малогостеприимный народ мне здесь показался. Стою, последние капельки стряхиваю, вдруг русский голос отчетливый за спиной: думаешь, самый умный, братишка? Алика голос, точно — его. Что это он по-нашему заговорил, вспомнил, никак? Оборачиваюсь, стоит, полкан, передо мной, ноги расставил, пасть разинул, ржет, щеки дрожат: да я по-русски, ржет, получше тебя! Кабинка узкая, вдвоем не повернуться, а если такой жеребец залезет, света белого не видать. Стоит, ржет, это так надо понимать — над шуткой своей, как он немым прикидывался, а глазки не смеются, жгучие глазки, как у врага какого. Я ничего, виду не подаю, штаны застегиваю. А ты что ж, по-литовски не понимаешь? — спрашивает. Родился, отвечаю, в деревне Зуйки, там все пеньки, там у нас только по-отечественному…