Максим остался один. Тишина снова сгустилась вокруг, но теперь она была другой. Она была зловещей. Он медленно подошел к мольберту, взял в руки кисть. Пальцы дрожали. Он окунул кисть в темную, почти черную краску — цвет тоски, цвет пустоты, цвет ночи, забравшей ее.
Он поднес кисть к чистому холсту. Ему нужно было начать. Написать ее. Такой, какой он ее помнил. Чтобы удержать. Чтобы найти.
Но первое, что вывела его дрожащая рука на белой, нетронутой поверхности, была не ее улыбка и не ее глаза. Это была одна-единственная, корявая, исступленная фраза, выплеснувшаяся прямо из самого тёмного уголка его души:
«ПРОСТИ МЕНЯ».
Путь к славе, вымощенный его кошмаром, начался.
Глава 5. Первая трещина.
Время в мастерской текло иначе. Оно больше не было линейным потоком дней и ночей. Оно сгустилось в плотную, вязкую субстанцию, где прошлое, настоящее и будущее смешались в один сплошной кошмар творчества. Свет софитов, установленных Виктором, горел круглосуточно, выжигая тени и создавая искусственный, стерильный день, в котором не было места сну или покою.
Максим жил среди призраков. Десятки новых холстов, стоящие на мольбертах и прислоненные к стенам, смотрели на него глазами Елены. Он писал ее в исступлении, в лихорадке, движимый обещанием, данным Виктору, и той ядовитой надеждой, что слава действительно поможет ее найти. Он писал ее смеющейся, плачущей, задумчивой, спящей. Он выписывал каждую ресницу, каждую песчинку на ее коже, каждый отблеск света в ее волосах. Это было не творчество — это был экзорцизм. Он пытался изгнать ее из себя, перенести на холст, чтобы хоть на мгновение перестать чувствовать эту всепоглощающую боль.
Но с каждым новым портретом боль лишь усиливалась. Холсты были идеальны, техника — безупречна. Критики, которых Виктор изредка допускал в мастерскую для создания ажиотажа, разносили в пух и прах восторженные статьи о «потрясающем ренессансе Воронова», о «гении, превозмогающем страдание». Они не видели, что за безупречной техникой скрывалась пустота. Он копировал память, но не мог вдохнуть в копии душу. Его муза отсутствовала, и без нее все было лишь искусной подделкой.
Он попытался подойти к поискам как к художественной задаче — разложил все известные факты на листах ватмана, как палитру красок. Исчезновение. Записка. Слова «фиалка» и «полдень». Слова соседки о фургоне. Он соединял их линиями, искал ассоциации, пересечения. Но из этого получалась не картина, а хаотичный, бессмысленный абстракционизм. Ничто не складывалось в единое целое. Его разум, привыкший к образному мышлению, отказывался работать как детективный. В ярости он сгреб все эти листы и швырнул их в угол, к груде старых эскизов. Это был жест абсолютной капитуляции. И именно эта капитуляция, это разрушение старого, подготовила почву для нового открытия.
В эти дни его единственным собеседником был ее портрет. Тот самый, незаконченный. Он подходил к нему, вглядывался в набросанные углем глаза, ища в них ответа, подсказки, любого намека.
—Где ты? — его шепот тонул в гуле вентилятора. — Что я должен увидеть?
Ему начинало казаться,что холст отвечает ему. Не звуком, а ощущением. Легким холодком, идущим от поверхности, едва уловимым движением тени в пустом помещении. Однажды ночью, в полубреду от бессонницы и виски, он ясно услышал ее голос. Не тот, что был в жизни — звонкий и смеющийся, а тихий, сдавленный, будто доносящийся из-под толщи воды.
«Смотри под ноги,Макс. Всегда смотри под ноги. Там, где падает то, что не нужно другим».
Утром он списал это на галлюцинацию,на срыв психики. Но фраза засела в нем, как заноза. «Смотри под ноги... где падает то, что не нужно другим». Он смотрел под ноги и видел лишь мусор, окурки, пустые бутылки, лужи засохшей краски. Хаос и творческие отбросы. Он в ярости пинал их, пока не понял, что именно это она и могла иметь в виду. Не буквально под ноги, а в то, что он считал мусором, второсортным, не стоящим внимания. В свои старые, черновые работы. В тот самый угол, куда он сметал все, что считал неудачным, нецельным, негодным. Там, в этой куче бумажного хлама, могло лежать то, что он не видел, потому что не ценил. Это озарение не принесло немедленного решения, но поселило в нем новое, щемящее чувство — он что-то упускает. Он стоит вплотную к разгадке, но смотрит куда-то вдаль, в грандиозные планы, в то время как ответ лежит в мелочах, в деталях, в том, что всегда было на виду. Эта мысль сводила с ума сильнее любой откровенной мистики. И именно это чувство слепоты, этого упрямого невидения очевидного, в конечном итоге и привело к тому, что в порыве ярости он швырнул в этот самый угол кисть, а затем и пачку эскизов. Это был не просто жест отчаяния. Это был акт протеста против собственной беспомощности, против заговора молчания, в котором участвовали даже его собственные воспоминания. И хаос, который он сам и создал, оказался тем ключом, что должен был высвободить правду.