Он ненавидел эти голоса. Он ненавидел это постоянное давление прошлого, эту необходимость быть гением, чтобы просто оправдать свое существование в этих стенах. Он прошелся между мольбертов,заставленных этюдами и набросками. Здесь был весь его путь. Девяносто процентов — бездарная, ученическая мазня. И несколько работ, от которых и сейчас, годы спустя, заходилось сердце. Портрет отца, написанный сразу после его смерти — на холсте была не просто голова, а целая история потери, выписанная яростными, рваными мазками. И она. Десятки ее. Елена у окна. Елена с книгой. Елена, смеющаяся. Елена, спящая. Она была его главным, его единственным настоящим сюжетом за последние три года. До нее он писал абстракции, пытаясь выразить свою тоску бесформенным буйством цвета. Но с ее приходом все обрело форму. Ее форму. Он подошел к старому, покрытому патиной времени зеркалу в золоченой раме — еще одна реликвия деда. В своем отражении, искаженном мелкими сколами и потертостями, он видел его черты — те же резкие скулы, тот же высокий лоб, те же глаза, обведенные тенями усталости и одержимости. «Мы все сгораем в этом огне, Максим, — словно говорило отражение. — И мы все тянем за собой в пламя тех, кого любим». Это была их семейная черта — болезненная, всепоглощающая страсть, стирающая границы между творчеством и жизнью, между любовью и безумием. Его дед довел до самоубийства свою натурщицу-любовницу. Его отец, талантливый скрипач, умер от разрыва сердца через неделю после того, как его бросила жена. Максим всегда клялся, что не пойдет по их пути. Что его любовь будет светлой, а не разрушительной. Но сейчас, слушая эхо ее шагов в тишине мастерской и думая о томном незнакомце у подъезда, он с ужасом понимал, что стал заложником той же роковой схемы. Его любовь к Елене была самым светлым и самым темным, что было в его жизни. Она была его спасением и его проклятием. И теперь чья-то чужая, внешняя тень легла на их общую судьбу, грозя разрушить и ее, и его, и все то хрупкое искусство, что он пытался создать. Он чувствовал себя не творцом, а пешкой в чужой игре, правила которой ему были неизвестны. И это неизвестное пугало его куда больше, чем призраки его собственной семьи.
Он подошел к холсту и посмотрел на незаконченный портрет. Она была там — застывшая, прекрасная, вечная. Но это было лишь эхо.
Он подошел к окну, распахнул его. Свежий осенний воздух ворвался внутрь, смешиваясь с запахами краски. Он увидел, как ее стройная фигурка вынырнула из подъезда и зашагала по бульвару, раскачивая рюкзаком. Солнце играло в ее каштановых волосах, делая их золотыми. Она шла быстро, почти бежала, оглядываясь через плечо, но не на его окно, а куда-то в сторону, как будто проверяя, не идет ли кто-то за ней.
Сердце Максима сжалось от тревоги. Этот легкий, почти невидимый жест — взгляд через плечо — подтвердил его опасения. Она чего-то боялась. Или кого-то.
Она обернулась еще раз, уже у поворота, помахала ему рукой, улыбнулась. И скрылась из виду.
Максим не знал, что это последний раз, когда он видит ее живой. Последний раз, когда ее улыбка обращена к нему. Последний раз, когда воздух в его мире пахнет не скипидаром и страхом, а ее духами и надеждой.
Он отвернулся от окна. Его взгляд упал на палитру. Краски, которые только что были полны жизни, теперь казались просто кусками цветной грязи. Вдохновение ушло вместе с ней. Оно всегда уходило с ней.
Он подошел к столику, где стояла ваза с увядающими ирисами. Он сорвал их сегодня утром в сквере, думая, что они порадуют ее. Он потрогал лепесток. Он был прохладным и бархатистым, но в его жилах уже не пульсировала жизнь.
«Ты боишься, что я встану и уйду», — эхом прозвучали в голове ее слова.
Он сжал лепесток в пальцах, смяв его.
—Глупости, — громко сказал он в пустоту мастерской. — Она никуда не денется.
Но холодок страха, тонкий и острый, как лезвие бритвы, уже пробежал у него по спине. Он не знал, чего именно она боится. Но теперь он боялся того же.
Глава 2. Записка на дверях.
Букет сиреневых ирисов, завернутый в грубую крафтовую бумагу, казался живым и трепетным пятном в сером унынии подъезда. Максим, прижимая его к груди, с неприязнью окинул взглядом обшарпанное пространство. Дом был старый, дореволюционной постройки, но не тот, что хранит в себе дух аристократии, а тот, что давно и безнадежно сдался под натиском времени и равнодушия. Воздух пах затхлостью, вареной капустой и сладковатым ароматом дешевого освежителя, бессильного замаскировать истину.
Он ненавидел это место. Ненавидел тот факт, что Лена — его Лена, сияющая и легкая, как солнечный зайчик, — жила здесь. В этой серой, унылой клетке. Он десятки раз предлагал ей переехать к нему, снять хорошую квартиру, но она всегда упрямо отказывалась, отшучивалась, говорила, что ей здесь нравится, что это ее «берлога», ее личное пространство, не запятнанное его славой и деньгами.