Давно они сдружились, друг дружку любили. И не ждали беды, не ведали. А беда упадет камнем с неба — и никакой тебя аргамак не умчит от нее.
Невзлюбила девушку злая мачеха-колдунья. Сперва старалась отвадить жениха, выдать за него свою дочь, да зря старалась. Тогда она принялась за девушку, но и та не поддалась. Какую только работу на нее не взваливали: и сено косить, и за скотиной ходить, и по дому убирать. От зари до зари на ногах Пинеслу, а все такая же веселая, бойкая, знай песни поет.
Вот однажды принесла девушка воды из колодца, а дверь заперта. Допоздна просидела на крылечке с ведрами, а в полночь позвала мачеха злых духов, нечистую силу, и унесли они Пинеслу на небо, забросили на луну.
— Пускай там сама себе поет, сама слушает, — сказала мачеха.
А чтоб тяжко ей было, повесила на плечо коромысло с полными ведрами, дескать, поглядим теперь, долго ли так протянешь.
Коромысло к плечу будто приклеилось, не снять не сбросить. Вот какие дела.
— А что же Азан, — спросил я деда, — разве не спас свою любимую?
Старик ответил как бы нехотя:
— Кого любят — в беде не оставляют. Пустые твои слова. — И, смягчившись, добавил: — Ты дальше слушай.
Сильно горевал Азан. Бродил по горам, по лесам, по речным берегам. Все звал любимую:
— Пинеслу, Пинеслу, где ты, зорька ясная?
Но вот однажды глянул он на луну и увидел Пинеслу. Увидел и поклялся: жив не буду, а ее спасу.
И стал Азан мастерить крылья, чтобы долететь до луны и обратно в целости вернуться.
Скоро крылья были готовы, большие, крепкие, как у орла. Из чего он их сделал, неизвестно. Может, из любви своей сделал, слезой склеивал. Однако — полетел.
И чтоб не сбиться с пути, держал путь на Хургайк-Сюле. Вот когда понадобилась человеку дорога, оставленная лебедями.
«Поднимусь я по Хургайк-Сюле до неба, — думал Азан, — подожду, покуда луна подойдет поближе, тогда и достану Пинеслу».
Но от беды, видать, и на крыльях не умчишься.
Прослышали ведьмы о том, что задумал Азан, всполошились. И рассыпали по небу звезд видимо-невидимо, все перемешали.
Сбился с пути Азан.
А Пинеслу все глаза проплакала.
— Ой, беда моя, горюшко. Я словно яблочка половинка отрезанная, разлучили нас с милым на веки вечные. За что, не знаю, не ведаю.
Днем и ночью на землю смотрела, искала Азана да шептала сквозь слезы:
— Не оставит он меня, найдет.
Тяжко ей стоять. И сидеть — ведра книзу тянут. Станет ей невмоготу, потихоньку песню запоет:
Говорят, кто очень ждет, непременно дождется. Налетала ночь, и увидела Пинеслу летящего Азана. Вскрикнула от радости и запела свою любимую, чтобы Азан услышал.
Только зря пела, исчез Азан, канул в темень, словно камень в воду. Унесло его невесть куда. И снова осталась Пинеслу одна.
Белая лебедушка, весенний цветок Чувашии. Одна ты, одинешенька во всем ночном мире. Никогда там солнце не всходит, вечно звезды блестят.
Грустные звезды — ее глаза.
Подхватит ветерок ее песню, понесет в родные края. Нежный калган-ковыль запечалится, к земле приникнет…
— Что ж она так никогда и не вернется?
Отчего и сам не знаю, в эту минуту Пинеслу казалась мне живой, настоящей, а вовсе не сказочной.
— Ах, ачам, пока жива песня, жив человек. И не век бродить Азану меж звездами.
В безмолвии ночи плывет луна. Ничто не вечно под ней. Стареют люди и деревья. Гора становится пылинкой, река — ручейком. Все проходит.
А любовь остается…
ГОЛОС ЧАВДАРА
Поет иволга на сосеночке,
Все сосенки в лесу одинаковы,
Где-то плачет родимая матушка,
Кабы мне отыскать ее.
сижу на склоне холма, обхватив руками колени, и смотрю вниз на подернутую вечерней дымкой зеленую глубь долины. Уплывает к закату огромное алое солнце. Скоро скроется за холмом, но перед тем как исчезнуть, с минуту отдохнет у него на плече.
— Мучи, а мучи, отчего этот холм называют холмом матери Чавдара?
Я оборачиваюсь, чтобы видеть лицо деда.
Он следит за моим взглядом, а глаза его изучают вершину холма, сплошь усеянную мелким гравием. Холм крут, обрывист, отвесная стена меловая и на фоне заката кажется седой.