Такие минуты покоя были крайне редки, и он их ценил. Михаил не был избалован душевным комфортом. Чаще, чем радовался, он страдал от мысли, что жизнь его, как, впрочем, и жизнь многих его друзей и знакомых, бессмысленна. Они живут без всякой цели, лишь потому, что родились. Работают, поскольку нужно есть, пить, одеваться, обставлять мебелью квартиру. Они и семьей-то обзаводятся не по любви, а потому что это велит им закон природы. Все, что они делают, было уже заранее, еще до их рождения, предопределено. На их жизненном пути кто-то неведомый заранее расставил указатели, которым они были обязаны повиноваться, и они не смели нарушить навязанные им правила.
У цыган же, казалось Михаилу, многое было иначе. Их нравственные законы не запрещали им обманывать, воровать и наживаться на чужой беде. Но эти законы были известны всем. И это было честнее, чем то, что происходило в окружающем их обществе, где процветали те же ложь и обман, но под маской ханжеской морали и лицемерной добропорядочности.
А еще цыгане могли выбирать, как им жить, по какой дороге идти. Он же, Михаил, всю свою жизнь стремился свернуть с той единственной, по которой его вели. Он чувствовал, что за каждым его движением следят миллионы глаз, и миллионы рук готовы в любую минуту схватить и наставить его на «путь истинный», если он, по их мнению, ошибется в своем выборе. Но хуже всего, что среди его преследователей были и самые дорогие ему люди…
От этой незримой, но цепкой опеки он порой задыхался, словно ему не хватало кислорода в воздухе, которым он дышал, и он со страхом отмечал, как в нем постепенно атрофируются такие понятия, как воля, высокие порывы, жажда идеала, а освободившееся место занимают привычка и покорность. Он сознавал, что процесс этот, подстегнутый его любовью к Альбине, ускорится. Поэтому к безысходной тоске, владевшей им с той минуты, когда он ушел от Альбины, примешивалась и некоторая доля облегчения…
Старенький тряский трамвайчик вез его по ночному городу, и в редких звонках его Михаилу слышался чей-то жалобный крик. Так кричали чайки по ночам тем летом, когда он встретил Альбину. Море плескалось у берега, и это было самое счастливое лето в его жизни.
Задумавшись о прошлом, он не заметил, как проехал свою остановку у гостиницы. Конечная остановка трамвая была у железнодорожного вокзала. Теплый мягкий свет освещал изнутри крохотное здание. Очереди возле кассы не было.
Купив билет, Михаил подошел к почтовому окошку. Взял бланк, написал несколько фраз, потом зачеркнул их. Скомкал и выбросил. Взял другой бланк, и уже не перечитывая, протянул его заспанной женщине в окошке. На бланке торопливым неровным почерком было написано: «Что ушло, не вернешь. Люблю. Прощай».
Михаил заплатил за срочную телеграмму. И ушел на перрон, где уже стоял в ожидании ночной поезд дальнего следования…
Цыганский табор пришел в движение. Как только поезд остановился, повторилась та же картина, что и при посадке, но теперь уже вещи передавали из вагона. Очень скоро перрон заполнила гора тюков.
По расписанию поезд стоял на этой станции полчаса, и Михаил вышел из вагона. Прорвав завесу туч, светило солнце, и пахло разогретым машинным маслом. Цыгане мужчины, сбившись тесной кучкой, что-то оживленно обсуждали, размахивая руками, со стороны могло показаться, что между ними сейчас вспыхнет драка. В центре стоял старый цыган и недовольно хмурился, но пока молчал, слушал. Его слово было решающим, и он не торопился его высказывать. И между делом наблюдал за тем, как женщины и дети перетаскивают пожитки табора с перрона на привокзальную площадь.
Михаил тоже смотрел в ту сторону. Среди юных носильщиков он увидел и Миро. А затем сердце его забилось сильнее. Зора почти волоком тащила огромный баул, и была похожа на трудолюбивого черного муравья, взвалившего на себя ношу вдвое больше себя. Чтобы волосы не мешали ей, на голову она повязала платок, опустив один конец его за спину. Михаил быстрым шагом нагнал девушку.