Выбрать главу

Черкасский с Шаховским переглянулись: не по чину возносит царь атамана, тому бы место свое знать надобно…

Ели и пили дотемна. Зажгли свечи, еду обновили. Самозванец одаривал гостей царским кубком, и тот, кому подносили, пил до дна, с поклоном.

За полночь охмелел Лжедимитрий, встал, взгляд мутный, но язык не заплетается:

— Не хотят бояре меня добром в Москву впустить — уступят силе.

Насторожились за столом, стих шум, а самозванец продолжает с угрозой:

— Призову ханов крымского и турецкого, отпишу персидскому шаху. Не признал меня Жигмунд за брата — признает Аббас… С магометанами сломлю Москву… Доколь жив буду, не дам покоя изменникам, дома их и усадьбы разорю…

Опустили бояре головы, молчат, посапывают. Нагой Сумбулову шепнул:

— Покуда не поздно, отъезжать из Калуги надобно.

— Спьяну несет.

— Уж не скажи, вишь, татарами себя окружил.

— Оно и впрямь, что у трезвого на уме, то у пьяного на языке… Значит, к Шуйскому ворочаться?

— Отчего к Шуйскому? Скоро Ваську погонят.

— Нам и Димитрий неугоден, вона чего глаголет.

— В Москве поглядим, к кому пристать.

Пока Нагой с Сумбуловым уговаривались, Сицкий с Засекиным уже к Москве добирались. Дорогой заночевали на постоялом дворе. Просторная изба с печью да полатями, обильем тараканов, пустынная, ни одного постояльца. Во дворе навес с коновязью, под навесом копенка сена, у ворот колодезь со срубом бревенчатым, замшелым, журавль с бадейкой в небо уставился…

Покуда хозяин-горбун привязывал коней, закладывал им сена, бояре, усевшись за давно не скобленный стол, дожидали, зевали.

— Кажется, унесли ноги, — сказал Сицкий и щелчком сбил таракана со столешницы.

— Эвона какой крюк дали. А самозванец, поди, погоню высылал, — хихикнул Засекин.

— Вестимо, — Сицкий почесал затылок. — Чую, на пустое брюхо уляжемся, князь Федор.

— А вот и горбун, — обрадовался Засекин. — Чем потчевать будешь?

— Рад бы, да чем ноне потчевать, — горбун, сокрушаясь, развел руками.

— Так-то и нет? Ужли и толокна не сыщешь? — спросил Сицкий.

— Вот так и нет. Разве капуста да лук.

Он внес и поставил перед боярами глиняную миску с квашеной капустой, острым ножом накрошил прошлогоднего лука. Бояре принялись за еду, переговаривались:

— Не боязно в Москву ворочаться, князь Андрей?

— Кого страшиться, аль Шуйского? Ему ноне не до нас. У меня, князь Федор, в преддверии ночи тело свербит.

— К чему на полати взбираться, отправимся на сеновал. Там и к коням ближе, да и от лихих людей оборониться сподручней.

— И то так. В Москве порог хором не переступлю, допрежь в баньке попарюсь, веничком девки похлещут вдосталь, — сладостно зажмурился Сицкий.

— Э-хе-хе, — вздохнул Засекин. — Жизнь у нас ноне собачья.

— Недолго осталось мытарствовать, князь Федор.

Бояре ели не ели, улеглись на сеновале. Засекин тут же захрапел, а Сицкий долго ворочался. Фыркали кони, кто-то бродил по двору. Поднял князь Андрей голову, вгляделся: горбун ходит. Снова попытался заснуть, но сон не брал. Отчего-то вспомнилось, как в отроческие лета провел ночь на сеновале с дворовой девкой, ядреной и горячей. Не дала она даже вздремнуть молодому князю…

Отчего он, Сицкий, подался к самозванцу? Соблазн, искуситель. Лжедимитрий в Тушине стоял в силе великой, того и гляди Москву займет. Отъехали к нему князья и бояре многие: Трубецкие Дмитрий и Юрий, Черкасский, Иван Годунов. Ко всему оказался у самозванца и митрополит Филарет. Вот и он, князь Андрей Юрьевич, в Тушино переметнулся.

А горбун все шастал поблизости. Уж не замыслил ли чего? Сицкий встревожился, растолкал Засекина.

— Не нравится мне здесь чтой-то, князь Федор, пока живы, надобно ноги уносить…

Опоясавшись саблями и засунув за пояса пистолеты, вскочили в седла бояре, выехали за ворота, оставив в недоумении хозяина постоялого двора.

Трудное лето 7118-е от сотворения мира, а от Рождества Христова 1610-е.

К середине года полукольцом стояли недруги под Москвой, в Коломне и Кашире — князь Трубецкой, в Серпухове — Сапега. От Звенигорода, разобрав поводья, ждут команды гусары и казаки коронного гетмана Жолкевского, а по Псковской дороге того и гляди подоспеет Лисовский.

В самой Москве бояре рознь тянут: одни Владислава ждут, другие все еще Шуйского держатся, а иные не прочь нового государя из родовитых бояр выдвинуть.

Голодом люда и смутой боярской жила Москва.

Дороден и вальяжен князь Мстиславский, но не кичлив и гордыней не обуреваем, за то и уважали бояре Федора Ивановича. Его деревянные двухъярусные хоромы в Кремле, напротив подворья Крутицкого монастыря, сразу же за Ховрином и оружным двором, что за Фроловскими воротами, радовали глаз резьбой затейливой, вологодскими искусными мастерами исполненной.

Со смертью последнего царствующего Рюриковича, слабоумного Федора, сына Ивана Грозного, Мстиславский прав на престол не заявлял и козней Борису Годунову не чинил, а потому был у него в милости.

Посылал Годунов князя Федора Ивановича главным воеводой против первого Лжедимитрия, но под Новгородом ранили его. Покуда лечился, самозванец в Москву вступил. Мстиславский его за царевича Димитрия признал, Марину Мнишек встречал, величал государыней…

Но кто мог за то корить князя Федора Ивановича? Воистину слова Христовы: бросьте в нее камень, кто из вас не грешница.

В Смутную пору не пристал Мстиславский ко второму самозванцу и грамотами ни с ним, ни с его гетманами не сносился. Все больше склонялся к мысли, не остановить ли выбор на Владиславе. О том князь Федор Иванович совет с близкими ему боярами держал, Михаилом Воротынским и с Андреем Трубецким да Иваном Романовым. А вскорости Федор Шереметев и Борис Лыков в согласие с ними вошли. И порешили отписать коронному, что, ежели Жигмунд примет их условия, они согласны принять на царство королевича…

Шуйский догадывался: злоумышляют бояре, но кто заводчик главный? На Думе плакался, сетовал:

— Ведаю, недруги мои с коронным сносятся. Стыдоба! Аль запамятовали, как перед святыми угодниками крест целовали?

Бесцветные глазки заскользили по палате, на мгновение задержались на Голицыне, будто вопрошая: не ты ли, князь Василий Васильевич, всему заводчик?

У Мстиславского от волнения руки затряслись, положил ладони на посох. Но Шуйский князю Федору Ивановичу верил. Отсидев кое-как Думу, Мстиславский вместе с Воротынским покинули палату. Шли вальяжно, оба дородные, важные, в кафтанах длиннополых, в высоких горлатных шапках, головы гордо несут.

От Грановитой до хором князя Федора Ивановича рукой подать. Едва успели несколькими словами перемолвиться, как расходиться пора.

— Не доведи Бог прознать Василию о нашей грамоте Станиславу Жолкевскому, — заметил Воротынский.

— Да уж куда там! Воистину, береженого Бог бережет. Над крутым обрывом стоим, князь Михайло.

Кивнул Воротынский, а Мстиславский продолжал:

— Времечко-то какое, бояре в своих действиях не вольны.

— Поспешать надобно, князь Федор. Призовем королевича, он молод и к нашему голосу прислушиваться станет.

— Воистину, князь Михайло, о том и я мыслю. Помоги, Господи.

Воротынский поскреб мясистый нос:

— Патриарх сторону Шуйского держит, сломим ли? В прошлый раз силком давили, ан уперся. — И передразнил Гермогена: — «Царь Богом дан, не пойду против государя. Аль забыл, кто его на царство посадил!»

— С нами владыка Филарет.

— Митрополит не патриарх.

— Гермогену урок Иова не впрок.

— Доведет патриарх до греха. Какие вести из Рязани?

— Молчит Прокопий.

— На Москве умом Прокопия Захар живет.

— Злобствуют братья на Василия…

От Фроловских ворот отъехала колымага Дмитрия Шуйского. Воротынский заметил с недоброй иронией: